Смекни!
smekni.com

Тема памяти в поэзии А.Ахматовой и А.Галича (стр. 1 из 3)

Ничипоров И. Б.

Значительное место в русле целостного трагедийного осмысления истории и современности, составившего содержательный центр песенной поэзии А.Галича, занимают культурфилософские художественные рефлексии поэта, обращенные к самым различным творческим судьбам, образным мирам и эпохам.

Творческая индивидуальность и жизненный путь А.Ахматовой не раз становились предметом изображения в стихах-песнях Галича. Во многом ориентируясь на опыт автора "Венка мертвым", Галич создал в цикле "Литераторские мостки" своеобразный "мартиролог" русских поэтов и писателей ХХ в. Художественная категория памяти в наследии двух поэтов многогранна: от индивидуально-личностного плана до памяти бытийного и историко-культурного значения.

Тема памяти весома уже в ранней интимной лирике Ахматовой 1910-х гг. В стихотворении "В последний раз мы встретились тогда…" (1914) в пунктире припоминания, психологическом параллелизме проступают кульминационные моменты лирического переживания: "Как я запомнила высокий царский дом // И Петропавловскую крепость…". А в триптихе "В Царском Селе" (1911) интимное воспоминание о "смуглом отроке, бродившем по аллеям" сопряжено с предметной детализацией ("треуголка и растрепанный том Парни") и обретает надвременный культурный смысл: "И столетие мы лелеем еле слышный шелест шагов". Во многих "лирических новеллах" молодой Ахматовой ("Тяжела ты, любовная память…", "О тебе вспоминаю я редко…", "Словно ангел, возмутивший воду…" и др.) "ассоциативный механизм памяти становится сюжетным каркасом", путем передачи любовного чувства, а в позднем стихотворении "Подвал памяти" (1940) овеществленный образ памяти как нравственного испытания прочности души предстает в развернутой метафоре: "Когда спускаюсь с фонарем в подвал, // Мне кажется – опять глухой обвал // За мной по узкой лестнице грохочет".

В стихах "Белой стаи" наблюдается заметная онтологизация звучания темы памяти. Если в стихотворении "Как белый камень в глубине колодца…" (1916) сохранение в памяти "скорбного рассказа" о пережитой любви приобретает масштаб вечности, который раскрывается в таинственных метаморфозах всего сущего ("Я ведаю, что боги превращали // Людей в предметы, не убив сознанья, // Чтоб вечно жили дивные печали. // Ты превращен в мое воспоминанье…"), то в стихотворении "И вот одна осталась я…" (1917) память впервые предстает у Ахматовой в религиозном аспекте – как поминовение. В народнопоэтической образности стихотворения, в картине мира, пронизанной тайными знаками памяти ("И слышу плеск широких крыл // Над гладью голубой"), приоткрывается древний праопыт мистического общения с поминаемыми душами: "И песней я не скличу вас, // Слезами не верну. // Но вечером в печальный час // В молитве помяну…".

Категория памяти становится существенной гранью интимной поэзии Ахматовой и Галича, ассоциируясь с лирической темой детства, юности, воспринимаемой обоими поэтами в качестве противовеса лютым испытаниям современности.

В ахматовском стихотворении "Вижу выцветший флаг над таможней…" (1913) из возникшей в первой строке метонимической детали развертывается в призме памяти образ "приморской девчонки", а наложение времени севастопольского детства на тревожное мироощущение настоящего усиливает драматизм лирического переживания: "Все глядеть бы на смуглые главы // Херсонесского храма с крыльца // И не знать, что от счастья и славы // Безнадежно дряхлеют сердца". В IV главке и эпилоге поэмы "Реквием" подобное совмещение временных планов, антитеза беззаботной юности и катастрофической взрослой судьбы наполняется глубоко нравственным трагедийным смыслом. "Стояние под "Крестами"" – своего рода Высшее вразумление "насмешнице", "царскосельской веселой грешнице"; финальный же символический образ памятника приоткрывает нелегкую нравственную работу в душе героини, отобравшей то единственное, что достойно памяти, а значит, и вечности: "Ни около моря, где я родилась: // Последняя с морем разорвана связь… // А здесь, где стояла я триста часов…".

Близкий смысл получает тема памяти о детстве и юности в таких произведениях Галича, как "Песня, посвященная моей матери" (1972), "Песня про велосипед" (1970), "Разговор с музой" (1968) и др.

Память о детстве, осознаваемая поэтом-певцом как залог душевного просветления лирического "я", позволяет ощутить целостность и преемственность различных этапов жизненного пути: "В жизни прошлой и в жизни новой, // Навсегда, до конца пути, // Мальчик с дудочкой тростниковой, постарайся меня спасти!". Сам процесс обретения этой памяти оказывается для галичевского героя весьма напряженным, ибо к ней, как к "свече в потемках", он прорывается сквозь лживую действительность "жизни глупой и бестолковой". Возвращенный памятью заряд "детской" непосредственности придает барду-сатирику энергию в создании гротескного образа советской современности:

И тогда, как свеча в потемки,

Вдруг из давних приплыл годов

Звук пленительный и негромкий

Тростниковых твоих ладов.

И застыли кривые рожи,

Разевая немые рты,

Словно пугала из рогожи,

Петухи у слепой черты…

("Песня, посвященная моей матери")

Как и у Ахматовой, память о юности в стихах-песнях Галича образует сплав интимно-личностного и эпохального.

В "Разговоре с музой" лейтмотив возвращения в родной "дом у маяка" знаменует противостояние памяти тоталитарному беспамятству ("Наплевать, если сгину в какой-то Инте"), прорыв – вопреки агрессивному нажиму современности – к бессмертию. Разговорные и даже сниженные речевые обороты естественно соединяются здесь с высокой патетикой, призванной и к сатирическому развенчанию "безразличного усердия" беспамятной эпохи, и к экстатическому утверждению силы памяти:

Если с радостью тихой партком и местком

Сообщат наконец о моем погребении,

Возвратись в этот дом, возвратись в этот дом,

Где спасенье мое и мое воскресение!

В этом доме,

В этом доме у маяка…

В поэзии Ахматовой сближение интимной и исторической памяти все отчетливее обозначается с середины 1910-х гг. и оказывается перспективным для ее последующего творчества.

Особенно значим в этом плане творимый Ахматовой "петербургский текст" ("Стихи о Петербурге", "Петроград, 1919", "Городу Пушкина", "Летний сад" и др.). В ранних "Стихах о Петербурге" (1913) детализированный исторический портрет города, сквозное психологическое изображение "улыбки холодной императора Петра" становятся камертоном к лирической исповеди героини, сводя воедино мимолетное и величественно-монументальное: "Что мне долгие года! // Ведь под аркой на Галерной // Наши тени навсегда". А в позднем диптихе "Городу Пушкина" (1945, 1957), стихотворении "Летний сад" (1959) в сфере воспоминания формируется надвременное онтологическое пространство. Это и воскрешение дорогих примет сожженного "города Пушкина", и преодоление, благодаря силе памяти, субъектно-объектных граней в картине мира, запечатлевшей век прожитой жизни: "Где статуи помнят меня молодой, // А я их над невскою помню водой".

Постигая, как и Галич, нравственную природу памяти, Ахматова расширяет свод личностных воспоминаний до архетипических обобщений ("Лотова жена", 1924), до масштаба "страшной книги грозовых вестей" – как в стихотворении "Памяти 19 июля 1914" (1916), где в индивидуальных впечатлениях героини от дня объявления войны ("Дымилось тело вспаханных равнин. // Вдруг запестрела тихая дорога, // Плач полетел, серебряно звеня") таится пророчество о народной судьбе. Долг памяти сопрягается в сознании ахматовской героини с системой нравственных императивов, побуждающих ее к активному духовному деянию – поминовению и осмысленной вербализации всего сохраняемого в памяти: "А вы, мои друзья последнего призыва! // Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена. // Над вашей памятью не стыть плакучей ивой, // А крикнуть на весь мир все ваши имена!" – "In memoriam", 1942).

У Галича историческая память становится также серьезным личностным испытанием как для самого лирического "я", так и для его песенных героев.

В "Петербургском романсе" (1968) в сфере памяти сопрягаются, как и в "эпической" поэзии Ахматовой, личность, век и история. В свете потрясений и сдвигов 1968-го историческая параллель с декабристским восстанием приобретает в песне характер нравственного испытания: "И все также – не проще – // Век наш пробует нас: // Можешь выйти на площадь?! // Смеешь выйти на площадь?!". А в песне "Смерть юнкеров, или памяти Доктора Живаго" (1972) историческая память о днях революционного лихолетья запечатлевается в детально прописанном эпизоде ("Повозки с кровавой поклажей // Скрипят у Никитских ворот") и обогащается творческим диалогом с образным контекстом романа Б.Пастернака и поэзии А.Блока:

Опять над Москвою пожары,

И грязная наледь в крови…

И это уже не татары,

Похуже Мамая – свои!

Приобретая особую достоверность во взволнованном "повествовании", эта память разбивает ложь предвзятого исторического "рассказа о днях мятежа": "А суть мы потом наворотим // И тень наведем на плетень!".

В художественном сознании Ахматовой и Галича весома антитеза выстраданной в индивидуальном опыте памяти – и беспамятства тоталитарной эпохи, энтропии времени исторических катастроф.

У Ахматовой впервые эта оппозиция прочерчивается в стихотворении "Когда в тоске самоубийства…" ("Мне голос был…") (1917), где спор проникнутого "скорбным духом" лирического голоса с безликим "чужим словом" увенчивается отвержением пути беспамятства, забвения ("новым именем покрою боль поражений и обид") и получает значимый историко-культурный смысл, ибо проистекает на фоне торжествующей энтропии: "И дух суровый византийства // От русской церкви отлетал", "приневская столица, забыв величие свое…". А в ахматовской лирике военных лет, где важна идея творческого "собирания" раздробленного мира, память насыщается культурфилософским смыслом, воплощаясь в сакральном Логосе, противостоящем беспамятству: "И мы сохраним тебя, русская речь, // Великое русское слово…".