Смекни!
smekni.com

Творчество М.М. Зощенко (стр. 2 из 7)

Но при всей несомненной общности интонации ранних и последующих рассказов, на первых порах сказ Зощенко носил еще тот обобщенный характер, при котором единственно обязательной и по существу определяющей его чертой являлась “установка на устную речь рассказчика” (Б.Эйхенбаум), “ориентация на устный монолог повествующего типа” (В.Виноградов.), присутствие самой беседы с воображаемым слушателем. Герой Зощенко к этому времени еще не самоопределился ни индивидуально, ни социально, сказ же выступал поначалу как особая форма обращения к читателю, как художественная имитация монологической речи, организующей повествование.

“Сказ делает слово физиологически ощутимым – весь рассказ становится монологом, он адресован каждому читателю – и читатель входит в рассказ, начинает интонировать, жестикулировать, улыбаться, он не читает рассказ, а играет его. Сказ вводит в прозу не героя, а читателя. Здесь – близкая связь с юмором. Юмор живет словом, которое богато жестовой силой, которое апеллирует к физиологии, - навязчивым словом. Таков сказ Зощенко, и поэтому он юморист”, - писал Ю. Тынянов.

Вместе с тем уже в ранних произведениях молодого писателя сказ, не выполняя еще своей последующей сатирической функции, вносил особый, глубоко субъективный тон очевидца и участника событий.

В дальнейшем же функции сказа у Зощенко заметно усложняются. Сказ все более явно превращается в средство самохарактеристики рассказчика.

“Возможности художественной игры при иллюзии сказа делаются шире, когда речь переносится, так сказать, во внелитературную среду, за пределы общего языка. Тогда уже не одна внешняя ситуация определяет понимание словесных форм. Но происходит как бы столкновение разных плоскостей самого языкового восприятия. Сказ строится в субъективном расчете на апперцепцию людей известного узкого круга (как, напр. речи Рудого Панька у Гоголя – на близких знакомых, захолустных людей Миргородского повета), но с объективной целью – подвергнуться восприятию постороннего читателя. На этом несоответствии, несовпадении двух плоскостей восприятия - заданной и данной – основаны комические эффекты языкового воздействия”.

При этом, естественно, и облик автора начинает раздваиваться: применительно к творчеству интересующего нас художника это, с другой стороны, сам писатель, М. Зощенко, а с другой – герой, сам излагающий события, свидетелем (а зачастую и участником) которых он является. Так происходит отделение героя - рассказчика от автора-писателя. У Зощенко появляется “соавтор”. Возникает возможность двойной (и двойственной!) оценки событий. Отношения к изображаемому рассказчика-повествователя и стоящего за его спиной автора при этом постоянно скрещиваются, совпадая или не совпадая, чем и достигается возможность сатирического изображения как событий, так и (что не менее важно!) самого рассказчика. Сказ перестает быть только формой повествования, он приобретает еще и организующую повествование роль.

Такое усложнение функций сказа позволило Зощенко обратиться к новому типу героя. Как отмечала уже критика двадцатых годов, герой этот характерен, прежде всего, тем, что он не “герой” в привычном понимании слова. Человек недалекий, но твердо убежденный в своем праве безапелляционно высказываться обо всем, что попадает в поле его зрения, он то и дело оказывается объектом авторской иронии.

Впрочем, сделавшийся вскоре привычным для десятков тысяч читателей “Бегемота” и “Смехача” зощенковский герой сформировался далеко не сразу, и, прежде чем он стал олицетворением мещанина-обывателя, облик его претерпел ряд существенных изменений.

По существу, Зощенко-сатирик заявил о себе в 1922 году “Рассказами Синебрюхова”. Это первая попытка отойти от ранних лирико-психологических рассказов. Монологических рассказов. Монологическая форма изложения событий в “Рассказах Синебрюхова” выступает уже как средство автохарактеристики героя, тертого и бывалого “военного мужичка”.

“Я такой человек, что все могу… - представляет себя воображаемым слушателям сам рассказчик. – Хочешь – могу землишку обработать по слову последней техники, хочешь – каким ни на есть ремеслом займусь , - все у меня в руках кипит и вертится.

А что до отвлеченных предметов, - там, может быть, рассказ рассказать или какое-нибудь тоненькое дельце выяснить, - пожалуйста: это для меня очень даже просто и великолепно”.

Но, отрекомендовавшись таким образом, на практике Синебрюхов, этот “человек, одаренный качествами”, то и дело оказывается комической жертвой жизненных обстоятельств. Он герой-неудачник, и невезение – основная его черта. Равно не везет ему и с поисками клада “старого князя вашего сиятельства”, и в истории с “прекрасной полячкой” Викторией Казимировной, наконец, даже жена отказывается от него.

Жизненная позиция героя столь пассивна, что он и не стремится осмыслить происходящее, он способен лишь недоумевать по поводу “хода развития” своей жизни, терпеливо принимая удар за ударом. И, как и в ранних рассказах, жалоб к неудачнику, не нашедшему своего места в жизни, пронизывает “Рассказы Синебрюхова” с начала до конца, предопределяя пассивность занятой автором пассивность стороннего наблюдателя.

Очень хорошо это почувствовал А. Воронский.

“…Закрывая книжку рассказов, читатель все-таки остается в недоумении: Синебрюховых - то немало, но непонятно: не то это накипь, не то сама революция... То, что потрясло всю Россию от края до края, звонким гулом прокатилось по всему миру, заставило одних совершать величайшие подвиги. А других – величайшие преступления, - где отзвук всего этого? Или это можно в самом деле свести к полушуточкам о том, что-де не знаю, в какой партии Гучков (см. автобиографию Зощенко в №3 “Лит. записок”)?… Сатира и смех теперь нужны, как никогда, и о Синебрюховых нужно писать, но пусть читатель чувствует, что частица великого революционного духа бьется в груди писателя и передается каждой вещи, каждой странице”.

Воронский, несомненно, был прав. Сказ в “Рассказах Синебрюхова” еще не служит активному обличению героя, интонация робкого недоумения ощущается за ним очень отчетливо.

В языке Синебрюхова причудливо переплелись просторечие и “благородная” лексика, “интеллигентские” обороты и употребляемые кстати и некстати излюбленные словечки героя. Столкновение этих разнородных элементов создает особую, неопределенно-сказовую интонацию, за которой проступает комический облик простоватого неудачника. Несмотря на внешнее прикрепление к определенному лицу, свой общий, неконкретизированный характер сказ еще почти не утратил, прикрепление же его к лицу бывалому в известной мере даже оправдывало сложность, “эклектичность” языка Синебрюхова.

В течение какого-то времени стремление к обновлению сказа уживалось в творчестве Зощенко с работой в прежней, привычной манере лирико-психологического рассказа. Герой таких рассказов, как и Синебрюхов, человек малокультурный и недалекий, но зато он лишен претензий Назара Ильича на особое место в жизни. Он не столько смешон, сколько жалок, и в такой мере задавлен тяжелыми жизненными обстоятельствами, что комизм ситуации смягчается благодаря невольному сочувствию этому герою. Сочувствию автора, а вслед за ним – и читателя.

В самом деле, так ли уж смешно, если мужик, отказывая себе в самом необходимом, накопил денег на лошадь, а купив ее, не удержался, зашел в трактир и пропил покупку?

“ - ты не горюй, - утешает его случайный земляк-собутыльник. – Не было у тебя лошади, да и это не лошадь. Ну, пропил, - эка штука. Зато, браток, вспрыснул. Есть что вспомнить”.

И в ответ слышит:

“ – А я, милый, два года солому лопал…Зря” (“Беда”).

И если девушка, в которую влюбляется герой, оказывается проституткой и наутро требует денег?

Точно так же совсем не смешно, когда мужик из рассказа “Именинница” сам едет на телеге, а жену заставляет тащиться по жидкой весенней грязи пешком только потому, что ему жаль лошади (“дорога дюже тяжелая”), имениннице же ничего не сделается (“она у меня, дьявол, двужильная”), и когда герой рассказа “Фома Неверный”, получив от сына из Москвы пять целковых золотом и увидев, что на новых деньгах изображен не царь, как прежде, а крестьянин, уверовал, что теперь “мужику” все дозволено, и спешит “оскорбить действием” кассира в то самое время, когда тот находится “при исполнении служебных обязанностей”…

Или еще один характерный для Зощенко рассказ тех лет - “Счастье”.

Стекольщику Ивану Фомичу Тестову подвернулся некогда случай, один из тех, что бывают, может быть, один раз в жизни: в трактире, где он пил чай, пьяный солдат разбил зеркальное стекло – “четыре на три, и цены ему нету” – и Иван Фомич зарабатывает в один вечер чистых тридцать рублей. Это событие, случившееся двадцать с лишним лет назад, - самое светлое воспоминание в жизни героя, так что и по сей день он помнит дату, когда подвернулся счастливый случай, - 27 ноября.

Рассказчик в этих рассказах еще мало напоминает того, другого рассказчика, маску которого Зощенко создаст несколько лет спустя. Его грустная интонация – это интонация самого писателя, в глазах которого невольный комизм поступков героя объясняется и оправдывается его темнотой и вековой отсталостью.

Во всех этих и в других подобных случаях, дает почувствовать писатель, виноват не герой, виноваты жизненные обстоятельства, его сформировавшие. В этих своих произведениях Зощенко выступает продолжателем традиций русского реализма и, прежде всего чеховских традиций. Рассказы его не сколько смешны, сколько грустны. И хотя, в отличие от Чехова, у Зощенко порой нелегко провести границу между героем и рассказчиком, их во многом роднит глубоко гуманистическое отношение к человеку.

Но эта линия развития прозы Зощенко не была главной. Одновременно писатель все чаще и чаще обращается к юмористическим рассказам.