Смекни!
smekni.com

Великий князь Константин Константинович и писатель И.А. Гончаров (стр. 2 из 3)

С этих позиций обсуждает он с Великим князем и его поэмы "Севастиан-мученик", "Возрожденный Манфред", и лирику.

Поэма "Севастиан-мученик" была завершена Константином Константиновичем 22 августа 1887 года. Она является поэтическим переложением жития св. Севастиана, хотя и с некоторыми отступлениями. Житие это не слишком широко распространено на русском языке. Св. Севастиан родился около 250 года в Нарбонне, учился в Милане. Будучи тайным христианином, вступил в армию, чтобы быть полезным своим братьям-христианам во время гонений Диоклетиана и, по возможности, обращать в христиан язычников. Он так хорошо сохранял свою тайну, что император Диоклетиан назначил его командиром преторианцев в то самое время, когда епископ Гай провозгласил Севастиана защитником Церкви. Когда открылась его принадлежность к христианству, он был подвергнут жестоким мукам, от которых скончался. Христианке Люцине в сонном видении было открыто, где находится его тело, и она перенесла его в катакомбу в 288 году.[4]

Трудно сказать, чем именно поразило житие св. Севастиана Великого князя. Возможно, тем, что переложение позволяло Константину Романову развить в поэме автобиографические мотивы. Ведь дневники Великого князя дают представление о том, что он чувствовал себя в царском окружении не всегда уютно. Его внутренняя жизнь характеризуется некоторой нравственной оппозицией к власти. Это была "домашняя фронда". В Константине Константиновиче, в отличие от его двоюродного брата Великого князя Сергея Александровича, были ослаблены державно-государственные инстинкты: скорее он тяготел к частной жизни. Он каким-то образом пытается отгородиться от державных (и в то же время, как субъективно видится князю, – лично корыстных) интересов семьи Романовых. Его душа тяготеет к семье, к искусству, к общению с людьми литературного и артистического круга, к религии. В своем дневнике он записывает: "Меня в высших сферах считают либералом, мечтателем, фантазером и выставляют таким перед Государем. И он, думается мне, сам приблизительно такого обо мне мнения" [5] . В этом, несомненно, была доля правды. В стихах и дневниках Константина Константиновича (как, например, при описании событий 1896 года на Ходынском поле) слышны демократические мотивы. Иногда он даже начинает подражать Некрасову:

Умер бедняга! В больнице военной

Долго, родимый, лежал;

Эту солдатскую жизнь постепенно

Тяжкий недуг доконал…

Рано его от семьи оторвали:

Горько заплакала мать, –

Всю глубину материнской печали

Трудно пером описать!

("Умер")

Несоответствие своего положения и своей внутренней жизни князь, очевидно, считал своего рода "мученичеством". Во всяком случае, в поэме "Севастиан-мученик" проявляется не только религиозность князя, но и его скрытная "родственная" оппозиционность "высшим сферам". Именно о себе пишет К.Р., говоря о св. Севастиане:

Что людьми зовется верхом счастья,

То считал тяжелым игом он.

Но, увы, непрошенною властью

Слишком рано был он облечен!

В письме к Великому князю от 6 марта 1885 года Гончаров выражает свое мнение о другой капитальной вещи Константина Константиновича – поэме "Возрожденный Манфред", явившейся своеобразным поэтическим продолжением романтической драмы Байрона "Манфред". Если произведение Байрона завершается смертью героя, то К.Р. изображает загробные переживая Манфреда, его надежды, его стремление к Богу. Гончаров совершенно не согласен с авторским замыслом Великого князя. М притом не согласен как христианин, как церковный человек. К.Р. дарует своему герою Манфреду спасение. Бог прощает его грешную душу. Тема поэмы – Божие милосердие. Однако Гончаров призывает своего подопечного "трезвиться" и вспомнить, что Бог не только милостив, но и справедлив: "Я прочел возвращаемую при этом рукопись "Возрожденный Манфред" и поспешаю благодарить Ваше Высочество за доставленное мне удовольствие и за доверие к моему мнению.

Вам угодно, чтобы я отнесся к новому Вашему произведению "сочувственно и строго": отнестись не сочувственно — нельзя, а строго — можно и должно бы, по значительной степени развившегося Вашего дарования, но не следует, как по причине избранного Вами сюжета, так и потому, что Вам приходилось копировать Ваш этюд с колоссальных образцов — "Манфреда" Байрона и "Фауста" Гете. Не мудрено, что внушённый ими сколок вышел относительно бледен.

Извините, если скажу, что этот этюд — есть плод более ума, нежели сердца и фантазии, хотя в нем и звучит (отчасти) искренность и та наивность, какую видишь на лицах молящихся фигур Перуджино. — Но если есть искренность и наивность, то нет жара, страстности, экстаза, какие обыкновенно теплятся в уме и сердце горячо верующих, оттого и кажется, что это, как я сейчас сказал, есть более плод ума, пожалуй, созерцательного, но не увлечения и чувства. По этой причине — мало силы, исключая двух-трех монологов, один Аббата и другой — Астарты. Если бы, кажется мне, посжать, посократить, иные диалоги свести в одно — от этого исчезли бы повторения, и этюд выиграл бы в силе. Теперь он кажется — не свободно, без задней мысли начертанной широкой картиной художника, а скорее правильно, холодно исполненной задачей на тему о тщете земной науки и о могуществе веры в вечное начало и т. д.

Но тема эта, хотя и не новая, но прекрасная, благодарная и для мыслителя, и для поэта. У Вас она отлично расположена: душа, сбросившая тело, внезапно очутилась над трупом его; над ним горячо молится монах; бессмертная, "другая" жизнь уже началась: какой ужас должен охватить эту душу, вдруг познавшую тщету земной мудрости и ложь его отрицаний вечности, божества и проч.! И какое поле для фантазии художника, если он проникнет всю глубину и безотрадность отчаяния мнимого мудреца, все отрицавшего и прозревшего — поздно. Раскаяние по ту сторону гроба — по учению веры — не действительно: он, перешагнув за этот порог, должен постигнуть это, — т. е. что нет возврата, что он damnatus est (признан виновным – В.М.).

Вот это отчаяние одно, по своему ужасу и безвыходности — могло бы быть достойною задачею художника! Образцом этого отчаяния и должна бы закончиться картина! Пусть он погибает! Он так гордо и мудро шел навстречу вечности, не верил вечной силе и наказан: что же нам, православным, спасать его! Если же всепрощающее божество и спасет, простит его — то это может совершиться такими путями и способами, о каких нам, земным мудрецам и поэтам, и не грезится! Может быть, в небесном милосердии найдут место и Каин, и Иуда, и другие.

А у нас, между людьми, как-то легко укладывается понятия о спасении таких героев, как Манфред, дон-Жуан и подобные им. Один умствовал, концентрировал в себе весь сок земной мудрости, плевал в небо и знать ничего не хотел, не признавая никакой другой силы и мудрости, кроме своей, т. е., пожалуй, общечеловеческой — и думал, что он — бог. Другой беспутствовал всю жизнь, теша свою извращённую фантазию и угождая плотским похотям, – потом бац! Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться — и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама (и в "Возрожденном Манфреде" тоже Астарта) — и Окаянный Отверженный уже прощен, возносится к небу, сам Бог говорит с ним милостиво и т. д.! Дешево же достается этим господам так называемое спасение и всепрощение!

За что же другим так трудно достигать его? Где же вечное Правосудие? Бог вечно милосерд, это правда, но не слепо, иначе бы Он был пристрастен!

При том же "Возрожденный Манфред" и в небо, в вечность, стремится через даму и ради нее и там надеется, после земного безверия, блаженствовать с нею и через нее, все-таки презирая мир. Ho ведь он мудрец, должен знать, что в земной любви женщине, даже так называемой возвышенной любви, глубоко скрыты и замаскированы чувственные радости. Зачем же искать продолжения этого в небе, где не "женятся, не посягают" и где, по словам Евангелия, живут как Ангелы. Она, хотя возражает ему, что надо любить не ее одну, а все живущее, однако же уверяет потом, что она будет с ним вдвоем неразлучна. Эгоисты оба!"