Смекни!
smekni.com

Царь-рыба 2 (стр. 77 из 91)

-- Да-да, -- тряхнула головой Эля. -- Это мне можно не рассказывать. Но отчего же... Отчего охотятся в одиночку? Вдвоем же удобней, лучше!..

-- У меня друг, Колька, на Пясине втроем были, дак загрызлись. Не уживаются вместе нонешние люди, тундряная блажь на их накатывает.

-- А раньше?

-- Раньше, видать, нервы у людей были покрепче. Может, в Бога веровали -- сдерживало. Да тоже послушаешь, всяко лихо деялось -- резались и стрелялись, а то скрадом доводили сами себя. Тихий узас!..

-- Как это?

-- А так. Осатанеют до того, что убить готовы один другого, а нельзя: убьешь -- пропадешь или Бог покарат. Тогда оне преследовать друг дружку возьмутся, охоту всякую забросят, не спят, шарахаются от каждого сучка, оно и с ума сойдет который. А скрадет который которого, поранит, на себе в избушку ташшыт, лечить начинает, Богу молиться о спасении, иначе тюрьма.

-- Да что же это такое?

-- Жись в тайге о-очень хитрая, пана, много сил, терпенья и, не смейся, не смейся, ума требует.

-- Да какой уж тут смех? -- Эля вдруг спохватилась: говорит Аким почти чисто, не сельдючит, голос его, отмякший, какой-то проникновенный, доброжелательный, будто он наставляет послушного, отзывчивого слушателя школьного возраста, и качнулась, покатила по ней волна ответной благодарности к человеку, заменившему ей все живое на свете. До сего момента она хоть и говорила ему спасибо, однако воспринимала все как само собою разумеющееся, как должное -- одна в тайге, больная, беспомощная, так спасай, помогай, посвяти себя, раз ты человек. А где, собственно, и кем это написано иль указано -- спасай, помогай, забудь о себе и делах своих, да и все ли способны помогать-то бескорыстно?

Вот они, бумаги, документы! А что за ними, за этими хорошо сохраненными документами, скрыто? Хозяин их и хранитель был напористо-открытый, вроде бы великодушный и в то же время неуловимый, загороженный усмешкой, неприязненно грубый с людьми, он как бы приподнял себя над условностями бытия, напустил на свой лик дымку значительности, и этого достало, чтобы другие не то чтобы мелочью себя почувствовали в сравнении с ним, но почитали в нем силу и емкость души. Доверилась же вот она ему, сразу, непрекословно. В первый же день, именно в день, не дождавшись ночи, там, в чушанской мастерской, он заграбастал ее, подмял, словно так и не иначе и должно быть, затем водил ее за собой будто овечку, плел-говорил самодельные умности, а она, простушка-аржанушка, слушала его, внимала. Парализующая сила исходила от Герцева, даже не сила, а собственная уверенность в ней.

Молода, ох молода была Эля и глупа, ох, глупа! И непамятлива, и доверчива: вот много ли времени прошло со встречи, а не помнит уже лица Герцева, не может представить его ясно, отчетливо. В хвори сгорел, видать, его образ, пепел остался в душе и перед глазами, и в памяти что-то расплывчатое. А может, он и был таким расплывчатым, неоконтуренным. Одно она явственно помнит -- его руки. На них, на этих крепких, все умеющих руках, засучены рукава; сжатые в полугорсть, готовые в любой миг схватить, сгрести, придавить, загорелые, искрящиеся волосом, с толстыми продольными жилами -- очень выразительные были руки, оттого и запомнились, должно быть, и. как выяснилось, навсегда. А еще что? Слова, слова, слова! Много слов, тоже вроде бы что-то значительное скрывающих за собой. Эля попыталась приподняться, заглянуть за скобки слов -- за ними оказалась пустота. ...

Это случилось, точнее началось, -- после того перехода, когда, подбив ноги, Эля нежилась в палатке, а Герцев ладил еду, мимоходом сунув в палатку букетик снежно белых таежных ветрениц, которые, как он объяснил, на нормальных землях давным-давно отцвели, здесь же, на мерзлоте, в иных углах все еще начало лета. "Любимые цветы моей покойной родительницы", -- как всегда, криво усмехаясь, объяснил он и после обеда запропал где-то. Явился мокрый, уработавшийся.

-- Ты не месторождение ли, случаем, ищешь?

-- Что ж? -- отозвался Гога. -- Не худо бы подарить государству золотой, допустим, приискочек и навсегда рассчитаться -- учило, кормило, моралью пичкало -- не люблю быть должником. И попадается золотишко, широко попадается, да все это семечки. Вот, -- бросил он спутнице узелок. -- Никогда не видела?

Эля с любопытством развязала тряпицу. Золотинки напоминали блестки жира, снятые с топленого молока, уже старого, затемнелого, сохлого, чешуйчато прилипли они к тряпице, не горели, не сияли. "Люди гибнут за металл!" За этот вот?

-- Отруби! -- небрежно бросил Герцев, приняв от нее платок и завязывая его с ловкостью фокусника вокруг пальца.

-- Найдешь месторождение, прииск, твоим именем назовут?

-- Что? А-а! Не возражал бы. Но, главное, получить кругленькую сумму и навсегда расквитаться за глупость молодости. Послать бы разом из расчета полста рэ алименты до совершеннолетия дочери.

-- Не щедро для открывателя месторождения!

-- Нечего баловать детей!

-- Умный, ты! Ох, умы-на-ай!

-- Всего лишь практичный. Не находишь?

-- Нахожу. И все-таки шарлатанством попахивает.

-- М-м, пожалуй, ты не точна. Скорее дилетантство. Но один умный режиссер меня успокоил, сказав: "Современному искусству не хватает дилетантов". Науке, по-моему, тоже.

-- Восполняешь?

-- Кому-то ж надо страдать за общество.

-- Нынче желающих страдать за общество на словах навалом! -- съязвила Эля, и у патрона ее сразу начал наливаться тяжестью взгляд. Топорик, который он подправлял бруском, вязнул в пальцах, пробующих острие, движения затормозились, клубящаяся муть поднималась из отстойников, слепила, перекручивала человека, и, если он не пересилит себя, даст захлестнуть, рубанет, может рубануть -- отверделая, давняя злоба спластовалась в залежах души Герцева, а родители, говорил, слабаки и добряки были. Вот тут и разберись в генах этих самых. Нет уж, лучше не вертеть запал у мины, не баловаться -- вдруг да неигрушечная...

После у них всего было навалом -- она и капризничала, и плакала, и бросала в патрона чем попало, лаяла его, но он все сносил, однако близко ее уже не подпускал, от разговоров о личном уклонялся, да к той поре ничто их вместе, кроме единой цели -- найти экспедицию, и не удерживало. Эля чувствовала: Герцев только сбудет ее с рук, тут же перестанет о ней думать, тогда и ей тоже мнилось: с глаз долой -- из сердца вон...

Долгими вечерами, сидя против дверцы печурки, глядя в пылкий, от ореховой скорлупы по-особенному жаркий и скоромный огонь, сумерничая при свете лампы-горнушки в прибранной, со всех сторон стиснутой тайгой и темнотою избушке, Эля слушала дневники Герцева, пытаясь что-то понять, пусть припоздало, разобраться, что и почему произошло с нею.

Общие тетради, завернутые в целофановую пленку, Герцев таскал с собою в кармане, пришитом под спиною к рюкзаку. Судя по охранным предосторожностям, Гога дорожил дневниками. В тетрадях встречались записи геологического порядка, состоящие из специальных терминов, сильно, до неразборчивости сокращенных. Судя по записям, Герцев с геологией не покончил и вел свои наблюдения, подобно британскому детективу, частным, так сказать, порядком. Зимами расшифровывал заметки, обрабатывал, наносил наблюдения на карту. Но с собой подробных записей у него не было, и карта была помечена системой крестиков, в большинстве своем в устьях речек, кипунов и потоков.

Почему, зачем поманили ее дневники Герцева? Узнать чужие тайны? Но Гога от людей скрывал вещи, мораль же свою всегда держал на виду, хоть она у него и была паче гордости. Записи и мысли свои он считал столь высокими, что не боялся за них -- не уведут, они в другой башке попросту не поместятся. А стесняться? Чего же? Он не школьник, что стережет и прячет свои тайны под подушкой.

Удивляло немножко, что такой аккуратный в делах человек не ставил имен авторов под цитатами из книг и научных трудов, как бы ненароком путая чужое со своим, -- исключение сделано лишь для Блаженного Августина да модного средь студентов той поры Сент-Экзюпери. Запись, сделанная, видать, еще в отроческие годы, в общем-то, ни о каком еще снобизме не свидетельствовала: "Природа -- более мачеха, нежели мать -- бросила человека в жизнь с нагим телом, слабым, ничтожным, с душою, которую тревожат заботы, страшит робость, увлекают страсти, но в которой между тем, хотя полузадушенная, всегда остается божественная искра рассудка и гения". -- Блаж. Августин. Влияние Блаженного Августина на духовное формирование юного мыслителя было непродолжительным -- уже первые записи в студенческой тетради рвали глаз: "Люди, как черви, копошатся на трупе земли". "Хорошо артисту -- он может быть царем, любовником, героем, даже свободным человеком, пусть хоть игрушечно, пусть хоть на время". "Неужели человеку надо было подняться с четырех лап на две, чтобы со временем наложить на себя освободившиеся руки?". "Законы создали слабые, в защиту от сильных". "Счастье мужчины: "Я хочу!" Счастье женщины: "Он хочет!"" Ницше -- куда герцевым без него!

"Все люди, одни более, другие менее, смутно ощущают потребность родиться заново" -- Сент-Экзюпери.

-- Зачем ведут дневники? -- отложив тетрадь, закуривая, спросил Аким, глядя на затухающий огонь лампы, поставленной на полочку в запечье. Они старались обходиться печкой, берегли керосин, свечи, жир и горнушку засвечивали, лишь когда упочинивались. Эля не отвечала, не слышала вопроса, уйдя в те слова и мысли, что читал ей Аким, не всегда верно делая ударения, с трудом разбирая почерк Гоги, напористый, заостренный, -- буквы прыгали, слова налезали одно на другое, будто торопились куда-то.