Смекни!
smekni.com

Толстой О Шекспире и о драме (стр. 7 из 14)

И Лир рассказывает все, что он потерпел от старших дочерей, и говорит, что теперь он хочет прибегнуть к той, которая была бы права, если присудила бы его к смерти.

"Если же она, ‑ говорит он, ‑ примет меня любовно, то это будет божье и ее дело, а не моя заслуга". На это Корделия говорит: "О, я наверное знаю, что твоя дочь с любовью примет тебя". ‑ "Как же ты можешь знать это, не зная ее?" ‑ говорит Лир. "Я знаю потому, ‑ говорит Корделия, ‑ что далеко отсюда у меня был отец, который поступил со мной так же дурно, как ты с ней. И все‑таки, если бы я увидала только его седую голову, я на коленях поползла бы ему навстречу". ‑ "Нет, этого не может быть, ‑ говорит Лир, ‑ потому что нет на свете более жестоких детей, чем мои". ‑ "Не осуждай всех за грехи других, ‑ говорит Корделия и становится на колени. ‑ Вот смотри, отец милый, ‑ говорит она, ‑ смотри на меня, это я, любящая дочь твоя". Отец узнает ее и говорит:

"Не тебе, а мне надо на коленях просить твоего прощенья за все мои грехи перед тобой".

Есть ли что‑нибудь подобное этой прелестной сцене в драме Шекспира?

Как ни странно покажется это мнение поклонникам Шекспира, но и вся эта старая драма без всякого сравнения во всех отношениях лучше переделки Шекспира.

Лучше она потому, что, во‑первых, нет в ней совершенно излишних и только отвлекающих внимание лиц ‑ злодея Эдмунда и безжизненных Глостера и Эдгара; во‑вторых, потому, что нет в ней совершенно фальшивых эффектов бегания Лира по степи, разговоров с шутом и всех этих, невозможных переодеваний и неузнаваний и повальных смертей; главное же, потому, что в этой драме есть простой, естественный и глубоко трогательный характер Лира и еще более трогательный, определенный и прелестный характер Корделии, чего нет у Шекспира, и потому, что есть в старой драме, вместо размазанных у Шекспира сцен свидания Лира с Корделией ненужным убийством Корделии, восхитительная сцена примирения Лира с Корделией, подобной которой нет ни одной во всех драмах Шекспира.

Старая драма кончается также более натурально и более соответственно нравственному требованию зрителя, чем у Шекспира, а именно тем, что король французский побеждает мужей старших сестер, и Корделия не погибает, а возвращает Лира в его прежнее состояние.

Так это в разбираемой драме Шекспира, взятой Шекспиром из драмы "King Leir".

То те самое и с Отелло, взятым из итальянской новеллы, то же и с знаменитым Гамлетом. То же с Антонием, Брутом, Клеопатрой, Шейлоком, Ричардом и всеми характерами Шекспира, которые все взяты из каких‑нибудь предшествующих сочинений. Шекспир, пользуясь характерами, которые уже даны в предшествующих драмах или новеллах, хрониках, жизнеописаниях Плутарха, не только не делает их более правдивыми и яркими, как это говорят его хвалители, но, напротив, всегда ослабляет их и часто совершенно уничтожает их, как в "Лире", заставляя свои действующие лица совершать несвойственные им поступки, главное же ‑ говорить несвойственные ни им, ни каким бы то ни было людям речи. Так, в "Отелло", несмотря на то, что это едва ли не то что лучшая, а наименее плохая, загроможденная напыщенным многословием драма Шекспира, характеры Отелло, Яго, Кассио, Эмилии у Шекспира гораздо менее естественны и живы, чем в итальянской новелле. У Шекспира Отелло одержим падучею болезнью, вследствие которой на сцене с ним делается припадок. Потом у Шекспира убийству Дездемоны предшествует странная клятва становящихся на колени Отелло и Яго, и, кроме того, Отелло у Шекспира негр, а не мавр. Все это исключительно напыщенно, неестественно и нарушает цельность характера. И всего этого нет в новелле. Также более естественными в новелле, чем у Шекспира, представляются поводы к ревности Отелло. В новелле Кассио, зная, чей платок, идет к Дездемоне, чтобы отдать его, но, подходя к двери заднего хода дома Дездемоны, видит приходящего Отелло и убегает от него. Отелло видит убегающего Кассио, и это более всего поддерживает его подозрения. Этого нет у Шекспира, а между тем эта случайность более всего объясняет ревность Отелло. У Шекспира ревность эта основана только на всегда удающихся махинациях Яго и коварных речах его, которым слепо верит Отелло. Монолог же Отелло над спящей Дездемоной о том, как он желает, чтобы она убитой была такой же, как живой, что он и мертвою будет любить ее, а теперь хочет надышаться ее благовонием и т. п., совершенно невозможен. Человек, готовящийся к убийству любимого существа, не может говорить таких фраз и еще менее может после убийства говорить о том, что теперь солнце и месяц должны затмиться и земля треснуть, и не может, какой бы он ни был негр, обращаться к дьяволам, приглашая их жечь его в горячей сере и т. п. И, наконец, как ни эффектно его самоубийство, которого нет в новелле, оно совершенно разрушает представление об определенном характере. Если он действительно страдает от горя и раскаяния, то он, имея намерение убить себя, не может говорить фраз о своих заслугах, о жемчужине и о слезах, которые он проливает, как льется камедь с деревьев Аравии, и еще менее о том, как турок бранил итальянца и как он вот так за это наказал его. Так что, несмотря на сильно выраженные в Отелло движения чувства, когда под влиянием намеков Яго в нем поднимается ревность и потом в его сценах с Дездемоной, представление о характере Отелло постоянно нарушается фальшивым пафосом и несвойственными речами, которые он произносит.

Так это для главного лица ‑ Отелло. Но, несмотря на невыгодные изменения, которым оно подверглось в сравнении с тем лицом, с которого он взят из новеллы, лицо это все‑таки остается характером. Все же остальные лица уже совершенно испорчены Шекспиром.

Яго у Шекспира сплошной злодей, обманщик, вор, корыстолюбец, обирающий Родриго и всегда успевающий во всех самых невозможных замыслах, и потому лицо совершенно не живое. Мотив его злодейства, по Шекспиру, есть, во‑первых, обида за то, что Отелло не дал ему места, которого он желал; во‑вторых, то, что он подозревает Отелло в связи с его женою, в‑третьих, то, что, как он говорит, он чувствует какую‑то странную любовь к Дездемоне. Мотивов много, но все они неясны. В новелле же мотив один, простой, ясный: страстная любовь к Дездемоне, перешедшая в ненависть к ней и к Отелло после того, как она предпочла ему мавра и решительно оттолкнула его. Еще более неестественно совсем ненужное лицо Родриго, которого Яго обманывает, обирает, обещая ему любовь Дездемоны и заставляя исполнять все, что он велит: напоить Кассио, раздразнить его, потом убить. Эмилия же, высказывающая все то, что вздумается автору вложить в ее уста, уже не имеет никакого подобия живого лица.

"Но Фальстаф, удивительный Фальстаф, ‑ скажут хвалители Шекспира. ‑ Про этого уже нельзя сказать, чтобы это не было живое лицо и чтобы оно, будучи взято из комедии неизвестного автора, было ослаблено".

Фальстаф, как и все лица Шекспира, взят из драмы или комедии неизвестного автора, написанной на действительно существовавшего сэра Олдкестля, бывшего другом какого‑то герцога. Олдкестль этот был один раз обвинен в вероотступничестве и выручен своим приятелем герцогом, в другой же раз он был осужден и сожжен на костре за свои несогласные с католичеством религиозные верования. На этого‑то Олдкестля и была написана в угоду католической публике неизвестным автором комедия или драма, осмеивавшая и выставлявшая этого мученика за веру дрянным человеком, собутыльником герцога, и из этой‑то комедии взята Шекспиром не только сама личность Фальстафа, но и комическое отношение к нему. В первых пьесах Шекспира, где являлось это лицо, оно и называлось Олдкестлем. Потом же, когда во времена Елисаветы опять восторжествовало протестантство, неловко было выводить с насмешкой мученика за борьбу с католичеством, да и родственники Олдкестля протестовали, и Шекспир переменил имя Олдкестля на имя Фальстафа, тоже исторического лица, известного тем, что он убежал с поля сражения под Азинкуром.

Фальстаф действительно вполне естественное и характерное лицо, но зато это едва ли не единственное естественное и характерное лицо, изображенное Шекспиром.

Естественно же и характерно это лицо потому, что оно из всех лиц Шекспира одно говорит свойственным его характеру языком. Говорит же он свойственным его характеру языком потому, что говорит тем самым шекспировским языком, наполненным несметными шутками и незабавными каламбурами, который, будучи несвойственен всем другим лицам Шекспира, совершенно подходит к хвастливому, изломанному, развращенному характеру пьяного Фальстафа. Только поэтому лицо это действительно представляет из себя определенный характер. К сожалению, художественность этого характера нарушается тем, что лицо это так отвратительно своим обжорством, пьянством, распутством, мошенничеством, ложью, трусостью, что трудно разделять чувство веселого комизма, с которым относится к нему автор. Так это для Фальстафа.

Но ни на одном из лиц Шекспира так поразительно не заметно его, не скажу неумение, но совершенное равнодушие к приданию характерности своим лицам, как на Гамлете, и ни на одной из пьес Шекспира так поразительно не заметно то слепое поклонение Шекспиру, тот нерассуждающий гипноз, вследствие которого не допускается даже мысли о том, чтобы какое‑нибудь произведение Шекспира могло быть не гениальным и чтобы какое‑нибудь главное лицо его в драме могло бы не быть изображением нового и глубоко понятого характера.

Шекспир берет очень недурную в своем роде старинную историю о том: Avec quelle ruse Amleth qui depuis fut Roy de Dannemarch, vengea la mort de son pere Horwendille, occis par Fengon, son frere et autre occurence de son histoire {С какой хитростью Амлет, ставший впоследствии королем Дании, отомстил за смерть своего отца Хорвендилла, убитого его братом Фенгоном, и прочие обстоятельства этого повествования}, или драму, написанную на эту тему лет 15 прежде его, и пишет на этот сюжет свою драму, вкладывая совершенно некстати (как это и всегда он делает) в уста главного действующего лица все свои, казавшиеся ему достойными внимания мысли. Вкладывая же в уста своего героя эти мысли: о бренности жизни (могильщик), о смерти (to be or not to be {быть или не быть (англ.).}), те самые, которые выражены у него в 66‑м сонете (о театре, о женщинах), он нисколько не заботится о том, при каких условиях говорятся эти речи, и, естественно, выходит то, что лицо, высказывающее все эти мысли, делается фонографом Шекспира, лишается всякой характерности, и поступки и речи его не согласуются.