Смекни!
smekni.com

Толстой Записки христианина (стр. 2 из 3)

Я был в этом остроге и знаю его. Знаю запах этого острога, знаю пухлые, бледные лица, вшивые оборванные рубахи, параши в палатах, знаю, что такое для рабочих людей праздность взаперти день, два, три, каждый день с 24 часами, четыре, 5‑‑сотни дней, которые просиживают там несчастные, только думая о том и слушая о том, как отомстить тем, которые им отомстили. Туда попал Ларивон и снял поддевку, красную рубаху, надел вшивую рубаху и халат и попал в рабство к смотрителю. ‑‑ Зная тщеславие, самолюбие Ларивона, я могу догадываться, что с ним сделалось. Теща его говорила, что он и прежде пивал, но с тех пор ослаб. Несмотря на то, что он ослаб, М[ировой] С[удья] взял его опять к себе, и он продолжал жить у него, но стал больше пить и меньше подавать домой брату. Случилось ему отпроситься на престольный праздник. Он напился. Подрались мужики и одного прибили больно. Опять пошло дело к Мир[овому] С[удье]. Опять цепь, опять присяга, опять по указу Е[го] Императорского] В[еличества]. И Ларивона посадили на 1 [год] и 2 месяца. После этого он вышел, уже вовсе ослабел. Стал пить. Прежде и выпьет ‑разума не теряет, а теперь стакан выпьет и пьян ‑‑ не стали его уж и держать в кучерах. От работы отбился. Работал с братом через пень колоду. И только и норовил, чтобы где выпить.

Старуха рассказывала, как в последнее она видела его на воле.

‑‑ Пришла я к дочери. У них сватьба была у соседа. Пришли со сватьбы, легли. Ларивон просил 20 к. на выпивку, ему не дали. Лег он на лавке. Старуха рассказывала. Только стал свет брезжиться, слышу Ларивон встал, заскрипели половицы, пошел в дверь. Я еще окликнула его: куда, мол. Голоса не отдал и ушел. Только мы полежали, поднялась я. Слышу на улице крик ‑вышла. Идет Ларивон и на спине борону несет, а вдовая дьячиха за ним гонит, кричит караул, замок в клети сломал, борону украл. А уж белый свет. Собрался народ, староста, взяли, связали, отправили в стан. Потом уж и дьячиха тужила, не знала, что будет за борону. Не взяла бы, говорит, греха на душу.

Повели Ларивона в острог. Суда дожидался 6 месяцев, вшей кормил, потом опять присяга, свидетели, права ‑‑ и по указу Е[го] И[мператорского] В[еличества] посадили Лари[вона] в арестантские роты на 3 года. Там он не дожил 3 лет, помер чахоткой.

Я вышел. Константин. Константин невысокий, скуластый мужик лет 35 с маленькой рыжеватой бородкой, большими глазами, ноздрями и губами. Константин в нашей деревне хоть не самый бедный, есть беднее, но, на мой взгляд, самый жалкий мужик. Но жалок он только на мой взгляд. Сам же он никогда не признавал себя жалким. Только нынешний год в первый раз нужда сломила его. И он, всегда бодрый, чудной шутник, ослабел и нынче зимой, когда я, перебивая его шутя, допрашивал его подробнее об его положении, я видел на его круглых, больших, чудацких глазах ‑‑ слезы. Но это было только раз.

Он и теперь шутит.

‑‑ Что, Константин?

‑‑ Да лошадь ободрал.

И он пытливо смотрит на меня, понимаю ли я его, понимаю ли, что для него возможны только два отношенья к этому делу:зубоскалить‑‑ это он готов, или дело ‑‑ дать ему денег сейчас же, завтра на базаре, в чистый четверг, пока еще не запахали мужики, купить лошадь.

‑‑ Да вот, принес вам жизнь свою, на гулянках списал, ‑‑ и он из кармана полушубка достал свернутую в трубку исписанную бумагу. Я просил его написать мне свою жизнь.

Вот это описание его жизни.

ЖИЗНЬ ДИРИВЕНСКОГО МУЖИКА. АДИНОКАВА КАСТЮШИ БЕДНЯКА.

Жил я с младости и ни видал себе радости. Прожил я, Кастюша, тридцать пять лет, и пиринес нужды, и нидостатков, и бет. Конца нет. Аnец у меня прапал, как славна в глыбокою озира на дно упал, тичение таму времю прашло двадцать пять лет. Абнем ни писим и ни слуху никакова нет. А остался я с дедушкой жить.

Ну, дедушка мой так был крепка сирдит, что с ним никаким манерам нельзя было жить. Я ему хачю как нибудь угодить. А он меня схватить за волоса и давай мене как собаку калатить. Ну, тем больше я бегством спасался летнию парой у роще начевать, по дви ночи бросался: после етава дамой приду. Ежели брань начюю, то и еще начюю.

вот задумал мой дедушка мене Аделить, девить чистей сибе Аставил. А дисятую часть, панамарскую мне Атдал и совсем мене и здому прогнал, и ската дал лошадь и карову. А издених Хоть‑ба один грош паганай на дорогу, у нас дених было многа. А и спастройки ни избы и ни двора и ни Аднаво кола. дедушка мне Атказал и слова ни сказал.

Я, Кастюша, подумал себя: дело моее дрянь, и гдежа Я буду жить? Ну всетаки, я, Кастюша, придумал, надо мне волосное правление к старшине ходить на своево дедушку попрасить, чтоба сваи Абиды придоставить. А мене без последствия ни оставить, ну старшина в скарам время в деревню явился и к маму дедушки и под явился, все права придоставил, чтобы мне дедушка избу с двором поставил. Ну‑ть построит, ни посреди диревни, А на самом краю. Только я, Кастюша, и знаю летом чужую скатину отганяю. А зимой каждый день снег от гребаю, савсем занесло, что никак в избу не пралезишь. А вот прашло мне двадцать лет ‑‑ стала мать камне приставать. Кастюшка тебе надомна женица. А Я матири говорю. На что мне женица, чтобы совсем разорица. Ну всё таки на том мать настояла. Жинился, жену себя узял нивиличка А круглоличка, толькя ужасна едовита, да ктомужа плодовита: кажный гот ражая, ну за то никаво ни Абижая. А астались дитей у нас только двоя, ну она и по етих кажный день воя, что галодная судьба на нас настала, что у нас хлеба куска ни достала вот те‑то, года. Я, Кастюша, проживал нужды и горя крепка нивидал. А ‑теперя Абносился кажный день. А буваю лапти разбиты, А галавашки полны снегом набиты, кажнию ночь тирпеть мне насила вмочь, кашляю перхаю, А у нох своих ушану ни знаю: так ломють, что ноги мои крепка простужены. Живу так богата, что ни дай бог никому: босаты имею и нагаты навешаны полны шосты. А холоду и голоду полны Анбары. ну буду помнить осмидесятый год: даже нечевапаложить в рот чють нисчиво проглядишь, то день и два ни емши сидишь. А исче у стале хлеба ни чюишь, то ни ужинамши начюешь.

Так он шутит всегда. И так он бедствует всегда. ‑‑ Мы давно с ним знакомы. Еще в 61 году он ходил в мою школу. Он был старше всех ребят, знал грамоте по церковному, и потому с презрением относился к нашему учению, и ходил редко, и скоро совсем бросил. Это было в то самое время, когда дед его с матерью отпихнул от себя и не выделил ему части. Отец его правда что пропал. Отец его, Николай, тоже мне хорошо известный мужик, был старшим сыном деда Костюшки Осипа Наумыча. Это был здоровенный, ухватистый и смиренный мужик. Он в доме отца ворочал больше всех. Вздорный старик всячески терзал его и любил меньшого сына Петра. Когда Петр подрос, Николай рад был уйти на заработки. И жил в Москве и в Питере лет 10, подавая всё отцу, и изредка приходил домой. Николай был смирный, сильный, честный работник, и хозяева наперерыв звали его к себе и набавляли цепы. Он в те времена, за 30 лет, присылывал отцу по 70 р. В последнее служил он в царском саду в Гатчине, дорожки делал. Потом на весну видели его на кораблях. Он грузил пароходы и по рублю в день обгонял и высылал отцу. И потом пропал. Говорили, что помер, говорили, что в Америку уехал. Так вот лет 5 после того, как пропал Николай, старик дед отпихнул от себя сноху с сыном и не дал им никакой части из скотины и из денег. Во времена моей школы Константин, 16‑‑17 лет, обзаводился домом. И с тех пор жил так, как он описал в своей жизни. ‑‑ После того, как я его часто видал в школе и говорил с ним, я лет через 15 в первый раз поговорил с ним ‑‑ лет 5 тому назад. Я ездил верхом на лошади, чтобы не запотеть и не устать, купать свое тело в реке, в нарочно устроенной для этого купальне и возвращался домой. По дороге лесом я объезжал воза с сеном. Мужики везли на мое гумно скошенное, высушенное и собранное ими сено. И им не только не казалось странно отвезти ко мне и уложить хорошо мне в стога половину того сена, к[оторое] выростил Бог и за которым они с своими бабами и с недоедающими детьми от зари до зари потели дней 15; но они даже с особенной радостью везли это сено, зная, что после этого им можно будет свезти и свое. И, судя по выражению их лиц и по тому, как они здоровались со мной, видно было, что им нисколько не противно смотреть на мою гладкую, сытую лошадь и на мое толстое брюхо, но что они даже с удовольствием встречают меня. И мне тогда было это не стыдно, а от их добродушных приветов стало весело. Лошадь моя пожалась от кустов и надавила на воз и на мужика, прижавшегося к возу.

‑‑ Здраствуй, Лев Николаич.

‑‑А, Константин!

Рыжая бородка, усики, слабо растущие, как всегда у недоедающих людей, мало изменили его лицо. Те же чудные, играющие глаза, тот же широкий рот и толстый маслак скул, колен, локтей, лопаток и развалистая походка.

Давно мы не видались. Как поживаешь, Константин?

‑‑ Ничего, живем, хлеб жуем.

‑‑ Что же, дети у тебя?

‑‑ Как же, трое.

Я знал, что он одинокий, и мне хотелось узнать, подросли ли уже помощники. Лошадь уже проходила мимо воза. Чтоб спросить скорее, я сказал: что ж, подсобляют? Я уже объезжал его лошадь, так что только он мог успеть дать только один короткий ответ.

‑‑ Оба пола краюшки подсобляют, ‑‑ крикнул он мне своим чудным, громким голосом.

У него были три девочки: 8, 6 и 3 лет. Так он шутил и до сих пор шутит. Но последнее время шутка осталась та же, но к шутке примешалась горечь.

В нынешний год он шутит также, но видно, что нужда подъела его, что только ухватка держит его. Он трещит. Он знает, что он слаб, и боится, как бы не ослабеть.