Смекни!
smekni.com

Стихотворения 5 (стр. 18 из 19)

Я косою работал,

колуном и кайлой.

Не боюсь я обиды,

не боюсь я тоски.

Мои руки обиты

и сильны, как тиски.

Все на свете я смею.

Усмехаюсь врагу,

потому что умею,

потому что могу.

1954

* * *

Я товарища хороню.

Эту тайну я хмуро храню.

Для других он еще живой.

Для других он еще с женой,

для других еще с ним дружу,

ибо с ним в рестораны хожу.

Никому я не расскажу,

Никому -

что с мертвым дружу.

Говорю не с его чистотой,

а с нечистою пустотой.

И не дружеская простота -

держит рюмку в руке пустота.

Ты прости,

что тебя не браню,

не браню,

а молчком хороню,

Это что же такое,

что?

У меня не умер никто,

и немного прожито лет,

а уж стольких товарищей нет.

1957

* * *

Я только внешне, только внешне

по этой пристани хожу

и желтоватые черешни

бросаю в воду и гляжу.

И вспоминаю встреч недолгость,

и расставания недобрость,

и уходящий силуэт,

и голос: «Больше силы нет...»

Брожу я местной барахолкой

и мерю чьи-то пиджаки,

и мне малиновой бархоткой

наводят блеск на башмаки.

Устроив нечто вроде пира,

два краснощеких речника

сдирают молча пробки с пива...

об угол пыльного ларька.

Потеют френчи шерстяные,

и то под небыль, то под быль

головки килек жестяные

летят, отвергнутые, в пыль.

И я сдеру об угол пробку,

но мало в этом будет проку,

и я займусь рыбацким делом —

присяду с тем вон добрым дедом

на шелушащемся бревне,

но это не поможет мне.

Сниму ботинки и, босой,

пойду высокою травою

и маленький костер устрою

за той лесистою косой.

Сижу, трескучий хворост жгу,

гляжу на отблесков свиванья,

с тобою нового свиданья

устало, обреченно жду.

И кажется — так будет вечность.

Пока дышать не разучусь,

я никогда с тобой не встречусь

и никогда не разлучусь.

1960

* * *

Я у рудничной чайной,

у косого плетня,

молодой и отчаянный,

расседлаю коня.

О железную скобку

сапоги оботру,

закажу себе стопку

и достану махру.

Два степенных казаха

прилагают к устам

с уважением сахар,

будто горный хрусталь.

Брючки географини

все - репей на репье.

Орден "Мать-героиня"

у цыганки в тряпье.

И, невзрачный, потешный,

странноватый на вид,

старикашка подсевший

мне бессвязно твердит,

как в парах самогонных

в синеватом дыму

золотой самородок

являлся ему,

как, раскрыв свою сумку,

после сотой версты

самородком он стукнул

в кабаке о весы,

как шалавых девчонок

за собою водил

и в портянках парчовых

по Иркутску ходил...

В старой рудничной чайной

городским хвастуном,

молодой и отчаянный,

я сижу за столом.

Пью на зависть любому,

и блестят сапоги.

Гармонисту слепому

я кричу: "Сыпани!"

Горячо мне и зыбко

и беда нипочем,

а буфетчица Зинка

все поводит плечом.

Все, что было, истратив,

как подстреленный влет,

плачет старый старатель

оттого, что он врет.

Может, тоже заплачу

и на стол упаду,

все, что было, истрачу,

ничего не найду.

Но пока что мне зыбко

и легко на земле,

и буфетчица Зинка

улыбается мне.

1955

Я ХОТЕЛ БЫ...

Я хотел бы

родиться

во всех странах,

быть беспаспортным,

к панике бедного МИДа,

всеми рыбами быть

во всех океанах

и собаками всеми

на улицах мира.

Не хочу я склоняться

ни перед какими богами,

не хочу я играть

в православного хиппи,

но я хотел бы нырнуть

глубоко-глубоко на Байкале,

ну а вынырнуть,

фыркая,

на Миссисипи.

Я хотел бы

в моей ненаглядной проклятой

вселенной

быть репейником сирым —

не то что холеным левкоем.

Божьей тварью любой,

хоть последней паршивой гиеной,

но тираном — ни в коем

и кошкой тирана — ни в коем.

И хотел бы я быть

человеком в любой ипостаси:

хоть под пыткой в тюрьме гватемальской,

хоть бездомным в трущобах Гонконга,

хоть скелетом живым в Бангладеше,

хоть нищим юродивым в Лхасе,

хоть в Кейптауне негром,

но не в ипостаси подонка.

Я хотел бы лежать

под ножами всех в мире хирургов,

быть горбатым, слепым,

испытать все болезни, все раны,

уродства,

быть обрубком войны,

подбирателем грязных окурков —

лишь бы внутрь не пролез

подловатый микроб превосходства.

Не в элите хотел бы я быть,

но, конечно, не в стаде трусливых,

не в овчарках при стаде,

не в пастырях,

стаду угодных,

и хотел бы я счастья,

но лишь не за счет несчастливых,

и хотел бы свободы,

но лишь не за счет несвободных.

Я хотел бы любить

всех на свете женщин,

и хотел бы я женщиной быть —

хоть однажды...

Мать-природа,

мужчина тобой приуменьшен.

Почему материнства

мужчине не дашь ты?

Если б торкнулось в нем,

там, под сердцем,

дитя беспричинно,

то, наверно, жесток

так бы не был мужчина.

Всенасущным хотел бы я быть —

ну, хоть чашкою риса

в руках у вьетнамки наплаканной,

хоть головкою лука

в тюремной бурде на Гаити,

хоть дешевым вином

в траттории рабочей неапольской

и хоть крошечным тюбиком сыра

на лунной орбите:

пусть бы съели меня,

пусть бы выпили —

лишь бы польза была

в моей гибели.

Я хотел бы всевременным быть,

всю историю так огорошив,

чтоб она обалдела,

как я с ней нахальствую:

распилить пугачевскую клетку

в Россию проникшим Гаврошем,

привезти Нефертити

на пущинской тройке в Михайловское.

Я хотел бы раз в сто

увеличить пространство мгновенья:

чтобы в тот же момент

я на Лене пил спирт с рыбаками,

целовался в Бейруте,

плясал под тамтамы в Гвинее,

бастовал на «Рено»,

мяч гонял с пацанами на Копакабане.

Всеязыким хотел бы я быть,

словно тайные воды под почвой.

Всепрофессийным сразу.

И я бы добился,

чтоб один Евтушенко был просто поэт,

а второй был подпольщик,

третий — в Беркли студент,

а четвертый — чеканщик тбилисский.

Ну а пятый —

учитель среди эскимосских детей

на Аляске,

а шестой —

молодой президент,

где-то, скажем, хоть в Сьерра-Леоне,

а седьмой —

еще только бы тряс

погремушкой в коляске,

а десятый...

а сотый...

миллионный...

Быть собою мне мало —

быть всеми мне дайте!

Каждой твари —

и то, как ведется, по паре,

ну а бог,

поскупись на копирку,

меня в самиздате напечатал

в единственном экземпляре.

но я богу все карты смешаю.

Я бога запутаю!

Буду тысячелик

до последнего самого дня,

чтоб гудела земля от меня,

чтоб рехнулись компьютеры

на всемирной переписи меня.

Я хотел бы на всех баррикадах твоих,

человечество,

драться,

к Пиренеям прижаться,

Сахарой насквозь пропылиться

и принять в себя веру

людского великого братства,

а лицом своим сделать —

всего человечества лица.

Но когда я умру —

нашумевшим сибирским Вийоном,—

положите меня

не в английскую,

не в итальянскую землю —

в нашу русскую землю

на тихом холме,

на зеленом,

где впервые

себя

я почувствовал всеми.

1972

* * *

Я шатаюсь в толкучке столичной

над веселой апрельской водой,

возмутительно нелогичный,

непростительно молодой.

Занимаю трамваи с бою,

увлеченно кому-то лгу,

и бегу я сам за собою,

и догнать себя не могу.

Удивляюсь баржам бокастым,

самолетам, стихам своим...

Наделили меня богатством,

Не сказали, что делать с ним.

1954

ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ

Ярмарка!

В Симбирске ярмарка.

Почище Гамбурга!

Держи карман!

Шарманки шамкают,

и шали шаркают,

и глотки гаркают:

«К нам! К нам!»

В руках приказчиков

под сказки-присказки

воздушны соболи,

парча тяжка.

А глаз у пристава

косится пристально,

и на «селедочке»

перчаточка.

Но та перчаточка

в момент с улыбочкой

взлетает рыбочкой

под козырек,

когда в пролеточке

с какой-то цыпочкой,

икая,

катит

икорный бог.

И богу нравится,

как расступаются

платки,

треухи

и картузы,

и, намалеваны

икрою паюсной,

под носом дамочки

блестят усы.

А зазывалы

рокочут басом,

торгуют юфтью,

шевром,

атласом,

пречистым Спасом,

прокисшим квасом,

протухшим мясом

и Салиасом.

И, продав свою картошку

да хвативши первача,

баба ходит под гармошку,

еле ноги волоча,

и поет она,

предерзостная,

все захмелевая,

шаль за кончики придерживая,

будто молодая:

«Я была у Оки,

ела я-бо-ло-ки.

С виду золоченые —

в слезыньках моченные.

Я почапала на Каму,

я в котле сварила кашу.

Каша с Камою горька —

Кама слезная река.

Я поехала на Яик,

села с миленьким на ялик.

По верхам и по низам —

всё мы плыли по слезам.

Я пошла на тихий Дон,

я купила себе дом.

Чем для бабы не уют?

А сквозь крышу слезы льют».

Баба крутит головой.

Все в глазах качается.

Хочет быть молодой,

а не получается.

И гармошка то зальется,

то вопьется, как репей...

Пей, Россия,

ежли пьется,—

только душу не пропей!

Ярмарка!

В Симбирске ярмарка.

Гуляй,

кому гуляется!

А баба пьяная

в грязи валяется.

В тумане плавая,

царь похваляется...

А баба пьяная

в грязи валяется.

Корпя над планами,

министры маются...

А баба пьяная

в грязи валяется.

Кому-то памятник

подготовляется...

А баба пьяная

в грязи валяется.

И мещаночки,

ресницы приспустив,

мимо,

мимо:

«Просто ужас! Просто стыд!»

И лабазник — стороною

мимо,

а из бороды:

«Вот лежит...

А кто виною?

Всё студенты да жиды...»

И философ-горемыка

ниже шляпу на лоб

и, страдая гордо,—

мимо:

«Грязь —

твоя судьба, народ».

Значит, жизнь такая подлая —