Смекни!
smekni.com

– Молодой человек, – прогудел он на всю шашлычную, – когда вам хочется с кем-нибудь выпить, вы прежде должны подумать, хочется ли выпить тому человеку, с кем вам хочется выпить!

Шашлычная восторженно зашушукала. Но парень не растерялся. Возможно, он угадал, что тому человеку хочется выпить.

– Я с вами хочу выпить, – сказал он, держа в растопыренных руках две большие рюмки, как два потенциальных факела, – потому что вы мужественный человек!

Вы сказали в лицо Кирбабаеву, что он шакал! Вы учите нас мужеству. Весь район знает, что он шакал, притом бешеный шакал, но никто ни разу не осмелился сказать ему об этом.

Поэт ощутил необыкновенный прилив духовных сил и одновременно понял, что дольше нельзя рисковать переполненной рюмкой в вытянутой руке: выплеснется!

Туркмены – прекрасный народ, подумал он, за них стоит повоевать. И, взяв у молодого человека рюмку, почувствовал, что она теперь в полной безопасности.

Он приподнял рюмку и прогудел на всю шашлычную:

– И это еще не последнее мое слово!

Они чокнулись и выпили.

– Если вы не спешите, – сказал парень, – окажите честь нашему молодежному столу. Мой отец – председатель колхоза, и я могу многое рассказать о подлостях Кирбабаева.

– Спешить мне некуда, – ответил поэт доброжелательно, – мой поезд в Ташкент идет завтра. Официант!

Поэт встал во весь свой внушительный рост.

– Уже уплачено! Уже уплачено! – замахал парень руками, и они двинулись к его столу. Там сидело еще шесть молодых людей, и они восторженно глядели на поэта. Кадры есть, подумал поэт, с революционной деловитостью оглядывая их; в сущности, басмачи были последними могиканами Белого движения.

Теперь он вместе с молодыми людьми продолжал пить и закусывать. Сын председателя колхоза рассказал, что Кирбабаев каждый месяц берет ясак с каждого колхоза района. Две тысячи рублей. Конечно, делится с первым секретарем, который, кстати, сам ничего не берет. Кирбабаев не только посреди родного села поставил памятник своему деду, но и протянул, конечно за счет государства, единственную в районе асфальтовую дорогу не только вплоть до села, но и до могилы деда дотянул ее!

Поэт с яростной горечью вспомнил о своих финансовых делах.

– А меня лишил шестнадцати рублей, которые я должен был сегодня получить за выступление в клубе! Мне придется три дня голодать в Ташкенте! – прорычал он и с ненавистью вонзил вилку в мясо, словно всю жизнь боролся, но не в силах был побороть в человеке низкое стремление есть.

– Вы не будете голодать! Не допустим! Это позор для Туркмении! – завопили молодые люди и полезли в карманы за деньгами. Они собрали двести рублей, по тем временам деньги немалые, и почти насильно сунули их поэту в карман.

Поэт, конечно, сопротивлялся, но было бы недостойным преувеличением назвать его сопротивление отчаянным. У него мелькнула и тут же стыдливо погасла мысль, что, оказывается, борцом за справедливость быть иногда даже выгодно.

В сущности, вся его поездка в Среднюю Азию должна была дать примерно такие же деньги. Теперь кое-где в ответ на хамство можно было и покапризничать с неопасным риском лишиться выступления. Терпеть нового Кирбабаева он был не намерен.

По давней привычке преувеличивать Зло и Добро, он успел рассказать молодым людям, что его телефон в номере отключили, чтобы он не мог связаться с Москвой, содрали со стены ковер, унесли горшок величиной с казан, которым он и не собирался пользоваться. А самое главное, его в буфете Дома колхозника собирались отравить, но нашлась прекрасная, мужественная женщина, которая, рискуя жизнью, предупредила его, чтобы он туда не ходил. Вот почему он здесь.

Сейчас он был уверен, что слова старушки относительно буфета были замаскированным предупреждением, что его в буфете отравят. Гнев молодых людей достиг предела. Для начала они предложили избить директора Дома колхозника. Но он им разъяснил бессмысленность преждевременного выступления, намекая на существование гораздо более обширного и далеко идущего плана.

Ему вдруг захотелось немедленно всей шашлычной прочесть стихи. Перебирая в голове, что бы им прочесть, он остановился на одном стихотворении, где есть упоминание песков пустыни, родственных местному Каракуму.

– Читаю стихи, слушайте! Их еще никто в мире не слышал! Вы – первые! – загремел он в притихшую шашлычную. Потом встал и прочел грозным голосом:

Страстей неистовых теченье -

Его раздвоенный заслон:

Щемящей совести веленье

И угрожающий закон.

К чему восторги пустозвона?

Что нам сулит грядущий век?

Чем совершенней суть закона,

Тем бессердечней человек.

Закон карает и возносит,

Закон прощает, а не друг.

И совесть человек отбросит,

Как архаический недуг,

Уже ненужную, как жабры

У ползающих по земле,

Как клинопись абракадабры

В песках азийских на скале.

Но и тогда, в грядущем то есть,

Последний, может быть, пиит

Вдруг ставку сделает на совесть,

И мир дыханье затаит.

Он кончил читать и продолжал стоять. Шашлычная затаила дыхание, как мир.

– Пропал Кирбабаев! – раздался чей-то голос в тишине.

– Вы поняли, о чем эти стихи? – торжественно спросил наш поэт, не задерживая внимания на такой мелочи, как Кирбабаев.

– Конично! – уверенно вдруг сказал один аксакал с белой кисточкой бородки, сидевший недалеко за столиком. – Закона хорошо, но совесть лучше. Вот о чем.

Мой отец тоже так говорил.

– Закона хорошо, но совесть лучше! – радостно закричали со всех сторон.

– В общем, правильно, – громогласно согласился поэт и сел на свое место.

– Пока у нас Кирбабаев, – скривил рот сын председателя колхоза, – у нас не будет ни закона, ни совести!

И тогда наш поэт произнес свой последний, сокрушительный тост.

– Я пью за великий туркменский народ, с которого начнется возрождение страны, – загремел он, – а что касается горшка из Дома колхозника, то считайте меня трепачом, если завтра перед отъездом в Ташкент я его не нахлобучу на голову Кирбабаеву!

Оказывается, об этом горшке местные люди много слышали и считали, что он оскорбляет национальные обычаи. Поэтому последние слова поэта потонули в таком воодушевляющем громе аплодисментов, что он решил их сделать предпоследними.

– В следующий мой приезд, а он не за горами, – продолжал греметь поэт и вдруг вспомнил, что здесь могут странно трактовать русские пословицы и поговорки. – Не за горами, – стал разъяснять он, – по-русски значит: не долго ждать. Дело в том, что Россия долинная страна и горы всегда далеко…

Так вот. В следующий мой приезд мы завернем Кирбабаева в асфальт, который он протянул до своего села, и завернутого в этот асфальт поставим рядом с памятником деду!

– Рядом! Рядом! Рядом! – зашумела шашлычная. Аплодисменты, смех, свист.

Провожать его пошло человек пятнадцать молодых людей. Давно у него не было такого легкого, веселого настроения. А может быть, и никогда в жизни не было. Однако на углу, где надо было сворачивать к Дому колхозника, он распрощался с провожатыми, не без основания опасаясь, что они могут попытаться этот дом взять штурмом.

Он горячо расцеловался со всеми и вышел на пустынную улицу, ведущую к месту его ночлега. Уже метрах в двадцати от Дома колхозника он заметил, что на тротуаре стоят три милиционера. А рядом на улице машина. Оказывается, пока он со своими поклонниками двигался к месту ночлега, кто-то позвонил в милицию и сказал, что лектора из Москвы провожает пьяная воинственная толпа молодых людей. Начальник милиции дал приказ: толпу разогнать, но лектора из Москвы не трогать. Увидев, что он один, милиционеры с веселым любопытством наблюдали приближение человека, который осмелился назвать шакалом самого Кирбабаева.

Наш поэт, увидев милиционеров, тем более улыбающихся, вдруг решил ошарашить их гомерической шуткой.

– На ловца и зверь бежит! – загремел он на всю улицу. – Я зверь! Я бегу на ловца!

И побежал на милиционеров, не в силах соразмерить свой бег ни со своим грузным телом, ни со своим опьянением. Не сумев вовремя притормозить, он врезался в среднего милиционера, повалил его и упал на него.

Милиционеры, сочтя этот поступок за агрессивное нападение, стали нещадно его колотить. Он сопротивлялся, он выл, как зверь, попавший в капкан, но, несмотря на свою могучую силу, ничего не мог сделать. Их было трое, а он один. Они были трезвые, а он пьян. Они всю жизнь избивали людей, а он никогда.

Все это случилось в тот недалекий исторический период, когда кандалы в Средней Азии уже исчезли, а наручники еще не появились. В конце концов милиционеры продолжающего вырываться поэта обвязали веревками, перебрасывая и затягивая их с бесстрастной ловкостью крестьян, навьючивающих верблюда.

Они вбросили его в машину и увезли в больницу. Там ему сделали успокаивающий укол, и он, запеленутый в веревки, уснул глубоким, привычным сном побежденного богатыря.

На следующий день он проснулся в купе поезда, мчавшегося в Ташкент. Он потянулся, с удовольствием почувствовав, что на нем нет не только веревок, но и одежды. Она аккуратно висела над ним. Да не приснилось ли ему все это?

Но, увы, боль в теле и синяки на голых руках были реальны, и, значит, Кирбабаев был реальным. Он хорошо помнил, с какими шутливыми словами он помчался на милиционеров, а что дальше было, представлял смутно. Он только точно помнил, что милиционеры не оценили его шутки.

А поезд летел все дальше и дальше. Потом поэта долго беспокоила мысль: как его внесли в поезд? Уже раздетого до трусов и майки, в которых он сейчас лежал, или раздели его здесь? Ему очень хотелось, чтобы все было достаточно прилично и раздели его уже здесь, в купе.

В провинции почетного гостя после затянувшегося банкета, случается, приводят в купе придерживая за руки. Иногда приносят. Особенно ревизоров. А потом раздевают и укладывают в постель.

Ему хотелось, чтобы вагон считал его почетным гостем, которого привели после слишком обильного застолья. О веревках он и думать не хотел. Об этом думало его затекшее тело. О том, что он был приведен как исключительно почетный гость, указывал тот факт, что он в купе был совершенно один. Но с другой стороны, это могло быть следствием ограждения пассажиров от буйствующего человека.