Смекни!
smekni.com

— Хотела бы я видеть вашего, брата на его месте. Хороши бы вы все были, нечего сказать! Ведь вы-то его и предали. Если бы Францией управляли озорники вроде вас, только и оставалось бы, что бежать вон!

Корнюде сохранял невозмутимость, улыбался презрительно и свысока, но чувствовалось, что сейчас дело дойдет до перебранки; тут вмешался граф и не без труда уговорил разволновавшуюся девицу, властно заявив, что любое искреннее убеждение следует уважать. Между тем графиня и жена фабриканта, питавшие, как и все благовоспитанные люди, бессознательную ненависть к республике и свойственное всем женщинам инстинктивное пристрастие к мишурным и деспотическим правительствам, почувствовали невольную симпатию к этой проститутке, которая держалась с таким достоинством и выражала чувства, столь схожие с их собственными.

Корзина опустела. Вдесятером ее очистили без труда и только пожалели, что она недостаточно велика. Разговор тянулся еще некоторое время, хоть и стал менее оживленным после того, как покончили с едой.

Смеркалось; темнота постепенно сгущалась; холод, более чувствительный во время пищеварения, вызывал у Пышки дрожь, несмотря на ее полноту. Тогда г-жа де Бревиль предложила ей свою грелку, в которую уже несколько раз с утра подкладывала угля; та тотчас же приняла предложение, потому что ноги у нее совсем замерзли. Г-жи Карре-Ламадон и Луазо отдали свои грелки монахиням.

Кучер зажег фонари. Они озарили светом облако пара, колебавшееся над потными крупами коренников, а также снег по краям дороги, пелена которого словно развертывалась в бегущих отблесках огней.

Внутри кареты уже ничего нельзя было различить; но вдруг Пышка и Корнюде зашевелились, и г-ну Луазо, который всматривался в потемки, показалось, что длиннобородый Корнюде, порывисто отодвинулся, точно получив беззвучный, но увесистый пинок.

Впереди на дороге замелькали огоньки. Это было селение Тот. Ехали уже одиннадцать часов, а если добавить сюда два часа, потраченные на четыре остановки, на то, чтобы покормить лошадей овсом и дать им передохнуть, получались и все тринадцать. Дилижанс въехал в село и остановился у «Торговой гостиницы».

Дверца отворилась. И вдруг все пассажиры вздрогнули, услышав хорошо знакомый звук: прерывистое бряцание сабли, волочившейся по земле. И тотчас резкий голос что-то прокричал по-немецки.

Несмотря на то, что дилижанс стоял, никто в нем не тронулся с места; все словно боялись, что, стоит только выйти, их немедленно убьют. Тогда появился кучер с фонарем в руках и внезапно осветил до самой глубины кареты два ряда испуганных лиц, разинутые рты и вытаращенные от удивления и ужаса глаза.

Рядом с кучером в полосе света стоял немецкий офицер — высокий белобрысый молодой человек, чрезвычайно тонкий, затянутый в мундир, как барышня в корсет; плоская лакированная фуражка, надетая набекрень, придавала ему сходство с рассыльным из английского отеля. Непомерно длинные прямые усы, бесконечно утончавшиеся по обеим сторонам и завершавшиеся одним единственным белокурым волоском, столь тонким, что концов его не было видно, словно давили на края его рта, оттягивая вниз щеки и уголки губ.

Он предложил путешественникам выйти, обратившись к ним резким тоном на французском языке с эльзасским выговором:

— Не угодно ли вылезать, коспота?

Первыми повиновались две монахини — с кротостью святых дев, привыкших к послушанию. Затем показались граф с графиней, за ними — фабрикант и его жена, а потом — Луазо, подталкивавший свою половину. Спустившись, Луазо сказал офицеру, скорее из осторожности, чем из вежливости:

— Здравствуйте, сударь.

Офицер с наглостью всемогущего человека взглянул на него и ничего не ответил.

Пышка и Корнюде, хотя и сидевшие около дверцы, вышли последними, приняв перед лицом врага строгий и надменный вид. Толстуха старалась сдерживаться и быть спокойной; демократ трагически теребил свою длинную рыжеватую бороду слегка дрожащею рукой. Они стремились сохранить достоинство, понимая, что при подобных встречах каждый отчасти является представителем родной страны, и оба одинаково возмущались покладистостью своих спутников, причем Пышка старалась показать себя более гордой, чем ее соседки, порядочные женщины, а Корнюде, сознавая, что обязан подавать пример, продолжал по-прежнему всем своим видом подчеркивать ту миссию сопротивления, которую он начал с перекапывания дорог.

Все вошли в просторную кухню постоялого двора, и немец потребовал подписанное комендантом Руана разрешение на выезд, где были перечислены имена, приметы и род занятий всех путешественников; он долго разглядывал каждого из них, сличая людей с тем, что было о них написано.

Потом резко сказал: «Карашо» — и исчез.

Все перевели дух. Голод еще давал себя чувствовать; заказали ужин. На приготовление его потребовалось полчаса, и пока две служанки усердно занимались стряпней, путешественники пошли осмотреть помещение. Все комнаты были расположены вдоль длинного коридора, который упирался в стеклянную дверь с выразительным номером.

Когда, наконец, стали усаживаться за стол, появился сам хозяин постоялого двора. Это был старый лошадиный барышник, астматический толстяк, у которого в горле постоянно свистела, клокотала и певуче переливалась мокрота. Он унаследовал от отца фамилию Фоланви.

Он спросил:

— Кто здесь мадемуазель Элизабет Руссе?

Пышка вздрогнула и обернулась:

— Это я.

— Мадемуазель, прусский офицер желает немедленно переговорить с вами.

— Со мной?

— Да, раз вы и есть мадемуазель Элизабет Руссе.

Она смутилась, мгновение подумала и объявила напрямик:

— Вот еще!.. Не пойду!..

Кругом поднялось движение: все спорили и выискивали причину такого требования. Подошел граф:

— Вы неправы, мадам, потому что ваш отказ может повести к серьезным неприятностям. Никогда не следует противиться людям, которые сильнее нас. Это приглашение, несомненно, не представляет никакой опасности; вероятно, надо выполнить какую-нибудь формальность.

Все присоединились к графу, стали упрашивать Пышку, уговаривать, увещевать и, наконец, убедили ее: ведь каждый опасался осложнений, которые мог повлечь за собой столь безрассудный поступок.

В конце концов она сказала:

— Хорошо, но делаю я это только для вас!

Графиня пожала ей руку:

— И мы так вам благодарны!

Пышка вышла. Ее дожидались, чтобы сесть за стол.

Каждый сокрушался, что вместо этой несдержанной, вспыльчивой девушки не пригласили его, и мысленно подготовлял всякие банальные фразы на случай, если и он будет вызван.

Но минут десять спустя Пышка вернулась, вся красная, задыхаясь, вне себя от раздражения. Она бормотала:

— Ах, мерзавец! Вот мерзавец!

Все бросились к ней, желая узнать, что случилось, но она не проронила ни слова, а когда граф начал настаивать, ответила с большим достоинством:

— Нет, это вас не касается; я не могу этого сказать.

Тогда все уселись вокруг большой миски, распространявшей запах капусты. Несмотря на это тревожное происшествие, ужин проходил весело. Сидр был хорош, и чета Луазо, а также монахини пили его из экономии. Остальные заказали вино; Корнюде потребовал пива. У него была своя собственная манера откупоривать бутылку, пенить пиво, разглядывать его, наклоняя, затем подымая стакан к лампе, чтобы лучше рассмотреть цвет. Когда он пил, его длинная борода, принявшая с течением времени оттенок любимого им напитка, словно трепетала от нежности, глаза скашивались, чтобы не терять из виду кружку, и казалось, будто он выполняет то единственное призвание, ради которого родился на свет. Он мысленно как будто старался сблизить и сочетать обе великие страсти, заполнявшие всю его жизнь: светлый эль и Революцию; несомненно, он не мог вкушать одного, не думая о другой.

Г-н Фоланви с женой ели, сидя в самом конце стола. Муж пыхтел, как старый локомотив, и в груди у него так клокотало, что он не мог разговаривать за едой; зато жена его не умолкала ни на минуту. Она рассказала все свои впечатления от прихода пруссаков, описала, что они делали, что говорили; она ненавидела их, прежде всего, потому, что они стоили ей немало денег, а также потому, что у нее было два сына в армии. Обращалась она преимущественно к графине, так как ей лестно было разговаривать с благородной дамой.

Рассказывая что-нибудь щекотливое, она понижала голос, а муж время от времени прерывал ее:

— Лучше бы тебе помолчать, мадам Фоланви.

Но, не обращая на него никакого внимания, она продолжала:

— Да, сударыня, люди эти только тем и заняты, что едят картошку со свининой да свинину с картошкой. И не верьте, пожалуйста, что они чистоплотны. Вовсе нет! Они, извините за выражение, гадят повсюду. А посмотрели бы вы, как они по целым часам, по целым дням проделывают свои упражнения: соберутся все в поле и марш вперед, марш назад, поворот туда, поворот сюда. Лучше бы они землю пахали у себя на родине или дороги бы прокладывали! Так вот нет же, сударыня, от военных никто проку не видит! И зачем это горемычный народ кормит их, раз они только тому и учатся, как людей убивать? Я старуха необразованная, что и говорить, а когда посмотрю, как они, себя не жалея, топчутся с утра до ночи, всегда думаю: «Вот есть люди, которые делают всякие открытия, чтобы пользу принести, а к чему нужны такие, что из кожи вот лезут, лишь бы вредить?» Ну, право, не мерзость ли убивать людей, — будь они пруссаки, или англичане, или поляки, или французы? Если мстишь кому-нибудь, кто тебя обидел, — за это наказывают, и, значит, это плохо, а когда сыновей наших истребляют, как дичь, из ружей, выходит, что хорошо, — раз тому, кто уничтожит побольше, дают ордена! Нет, знаете, никак я этого в толк не возьму.

Корнюде громко заявил:

— Война — варварство, когда нападают на мирного соседа, но это священный долг, когда защищают родину.