Смекни!
smekni.com

Ризы кожаны и брачные одежды О маленьком человеке (стр. 9 из 10)

Внезапная перемена в душе Маркела, почувствовавшего приближение смерти, совершается в важнейший для церковной жизни христианина период - в Страстную седмицу и пасхальные дни. Мир вокруг умирающего описан Достоевским в радостно-весенних тонах (подобно "неугомонному концерту" тех, что "не жнут и не сеют", в раннем "Маленьком герое"): "Выходили окна его комнаты в сад, а сад у нас был тенистый, с деревьями старыми, на деревьях завязались весенние почки, прилетели ранние птички, гогочут, поют ему в окна" (14; 262 - 263). Это пасхальное радостное состояние становится внутренним достоянием Маркела вместе с сознанием, что "всякий из нас пред всеми во всем виноват, а я более всех" (14; 262. Ср. молитву, читаемую православными христианами перед причащением Тела и Крови Христовых: "Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос, пришедый грешныя спасти, от них же первый есмь аз"), и с кенотической направленностью построения отношений к другому - ближнему (используя евангельское определение), а не чужому-врагу, как у "маленького человека" из "подполья". "Милые, - восклицает Маркел, - дорогие, и чем я заслужил, что вы меня любите, за что вы меня такого любите, и как я того прежде не знал, не ценил". Входящим слугам говорил поминутно: "Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал Бог и оставил в живых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить … пусть же и я буду слугой моих слуг, таким же, каким и они мне" (14; 262).

Видение собственной греховности сопровождается пониманием, что именно она заслоняла светлую гармонию мира: "И стал он вдруг, глядя на них и любуясь, просить и у них прощения: "Птички Божии, птички радостные, простите и вы меня, потому что и пред вами я согрешил … была такая Божия слава кругом меня: птички, деревья, луга, небеса, один я жил в позоре, один все обесчестил, а красы и славы не приметил вовсе" (14; 263). Открытое искреннее исповедание греховности и сопутствующее ему всепрощение мгновенно упраздняют это темное средостение. "И одного дня довольно человеку, - говорит Маркел, - чтобы все счастие узнать. … Пусть я грешен пред всеми, зато и меня все простят, вот и рай" (14; 262 - 263). "Жизнь есть рай" - его постоянное новое чувство, "и все мы в раю, да не хотим знать того, а если бы захотели узнать, завтра же и стал бы на всем свете рай" (14; 262).

Точно такое же событие происходит в духовной биографии старца Зосимы в годы его молодости, в момент его внезапной внутренней перемены перед дуэлью: "Я вдруг поднялся, спать более не захотел, подошел к окну, отворил - отпиралось у меня в сад, - вижу, восходит солнышко, тепло, прерасно, зазвенели птички. Что же это, думаю, ощущаю я в душе моей как бы нечто позорное и низкое?

…И вдруг сейчас же и догадался … Экое преступление! Словно игла острая прошла мне всю душу насвозь. Стою я как ошалелый, а солнышко-то светит, листочки-то радуются, сверкают, а птички-то, птички-то Бога хвалят … "Господи, … воистину я за всех, может быть, всех виновнее, да и хуже всех на свете людей!" И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем" (14; 270). Смелое и прямое публичное признание своей вины и испрашивание прощения, унизительное в глазах "светской публики" и поэтому требующее внутреннего подвига целенаправленного самоумаления от тогда еще молодого офицера, дарует ему в то же мгновение чувство неведомой прежде радости и восторга: "Господа, - воскликнул я вдруг от всего сердца, - посмотрите кругом на дары Божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная, птички, природа прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные и глупые и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотеть понять, и тотчас же он настанет во всей красоте своей" (14; 272).

Таким образом, Достоевский стремится показать, что мироощущение и мировосприятие, выражаемое его героями в словах "жизнь есть рай", - воплощение вполне конкретного закона внутренней жизни человека, исходный пункт которого - в самоотвержении, отсечении греховного, стремящегося к самообожествлению естества. Причем в "райских картинах" нет никакого мечтательства и утопического игнорирования присутствия в мире зла. Об этом свидетельствуют рассуждения старца Зосимы, посвященные библейскому повествованию о страданиях Иова. Исходя не из отвлеченно-рационалистических построений, а из опыта внутреннего переживания "великой тайны человеческой жизни", Зосима говорит о постепенном претворении "старого горя" в "тихую умиленную радость". "Слышал я потом слова насмешников и хулителей, - обращается старец к высказываниям заочных оппонентов, среди которых, конечно, и Иван Карамазов с его поэмой о великом инквизиторе, - слова гордые: как это мог Господь отдать любимого из святых Своих на потеху диаволу, … и для чего: чтобы только похвалиться пред сатаной … Но в том и великое, что тут тайна, - что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Пред правдой земною совершается действие вечной правды. Тут Творец, как и в первые дни творения, завершая каждый день похвалою: "Хорошо то, что Я сотворил", - смотрит на Иова и вновь хвалится созданием Своим. А Иов, хваля Господа, служит не только Ему, но послужит и всему созданию Его в роды и роды и во веки веков, ибо к тому и предназначен был" (14; 265).

Именно как следствие подобного мироощущения и мировосприятия рождаются мысли князя Мышкина в романе "Идиот" о "деревьях": "Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь это? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его!.. Посмотрите на ребенка, посмотрите на божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…" (??; ??). Поэтому и призывает он умирающего от чахотки и "бунтующего" против такой "несправедливости жизни" Ипполита сменить хотя бы на последние свои дни "мейерову стену" на "деревья".

Отголосок этого образа прозвучит затем в "Бесах" в разговоре Кириллова и Ставрогина, когда первый говорит: "Видали вы лист, с дерева лист? … Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда мне было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист - зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал" (Д. 7, 225 - 226). В свою очередь "зеленый, яркий с жилками" лист среди зимы - явный предтеча тех самых "клейких листочков", о которых спорят Иван и Алеша в "Братьях Карамазовых". Весь этот ряд восходит, конечно, к образу "дерева жизни" посреди рая - символу вечной жизни, неуничтожимой никакими неумолимыми земными законами, выражаемыми формулой "дважды два четыре".

С. Г. Бочаров, анализируя развитие мотива "клейких листочков" от Пушкина к Достоевскому, отмечает, что пушкинские "клейкие листочки" - это "свежее пушкинское слово, обращенное прямо к действительности", "они значительны и они просты: никак не скажешь, что они как-то особенно обоснованы или нагружены "смыслом""; у Достоевского же "они превращаются в идейную парадигму … в своеобразную художественно-философскую категорию и в то же время как бы в цитату из подразумеваемого смыслового контекста". Однако если иметь в виду, подразумевать весь пушкинский поэтический контекст, то вряд ли можно сказать, что Достоевский "нагружает смыслом". Он выговаривает, эксплицирует смысл, заложенный у Пушкина.

По наблюдению С. Г. Бочарова, образ "клейких листочков" в "Братьях Карамазовых" первоначально рождается из уст Ивана вместе с образом "кубка", будучи него символами одного значения - любви к жизни, жажды жизни вопреки всему, вопреки "ахинее", если использовать словечко Ивана. И точно так же у Пушкина, как уже отмечалось, параллельно выстраивается, условно говоря, "вертоградная" и "хмельная" символика.

По ходу спора Ивана и Алеши Карамазовых, как говорит С. Г. Бочаров, последний как бы "отбирает" "листочки" и противопоставляет их безнадежному "кубку", превратившемуся у Ивана из радостно-шиллеровского в грустно-онегинский (тот, что появляется в финале романа в стихах Пушкина: "Блажен, кто праздник жизни рано / Оставил, не допив до дна / Бокала полного вина…" - П. 2; 336); а одновременно и символизация праздника-пира жизни переходит из парадигмы "кубка" в парадигму "листочков" и "всего за ними стоящего "софийного" миропорядка". Однако исследователь не вспоминает главу "Кана Галилейская" в "Братьях Карамазовых", в которой самому Алеше праздник жизни - вечной и небесной, но реально присутствующей в земном существовании - предстает, условно говоря, в парадигме "кубка".

Весьма показательно уже само название главы, отсылающее к новозаветному повествованию о брачном пире в Кане Галилейской, где Христос совершил первое чудо, претворив воду в вино. Это повествование, читаемое над гробом умершего старца Зосимы, вырастает в чудесном сне Алеши - в полном согласии с евангельским смыслом и всем контекстом евангельских притч - в видение брачного пира Царствия Небесного, участником которого стал и сам преставившийся старец: "Веселимся, … пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь, сколько гостей? … А видишь ли Солнце наше, видишь ли ты Его? … Не бойся Его. Страшен величием пред нами, ужасен высотою своею, но милостив бесконечно, нам из любви уподобился и веселится с нами, воду в вино превращает, чтобы не пресеклась радость гостей, новых гостей ждет, новых беспрерывно зовет и уже на веки веков. Вон и вино несут новое, видишь, сосуды несут…" (14; 327).