Смекни!
smekni.com

Публий Овидий Назон (стр. 3 из 5)

Суровое и непонятное наказание обрушилось на Овидия врасплох. В письмах из ссылки к жене, друзьям и к самому Августу он часто просит о помиловании, унижаясь иной раз до полной потери собственного достоинства. Однако и Август и его преемник Тиберий оставались глухими к его просьбам; и Овидий, пробыв в ссылке около десяти лет, умер в 18 г. вдали от Рима и его блестящей культуры.

Для счастливого поэта, баловня столичного общества, ссылка «на край земли» была катастрофой. Овидий считал себя погибшим. Он пытался покончить с собой – его с трудом удержали друзья. Книги его были изъяты из библиотек, приятели отшатнулись, денежные дела запутались, рабы были неверны, свой отъезд из Рима ин изображает в самых трагических красках. Был декабрь 8 г. н. э., зимнее плавание по Средиземному морю было опасно, корабль чуть не погиб в буре; Овидий переждал зиму в Греции, на новом корабле достиг Фракии, по суше добрался до Черноморского побережья и весной 9 г. достиг места своей ссылки.

И даже в ссылке он продолжал писать стихи. Писать стихи побуждали его очевидные причины, которые он называет сам: во-первых, это возможность забыться над привычным трудом; во-вторых, желание общения с оставшимися в Риме друзьями; в-третьих, надежда умолить Августа о смягчении своей участи (мотив, присутствующий почти в каждом стихотворении). Но были и боле глубокие причины, которых Овидий не называет именно потому, что они для него настолько органичны, что он их не чувствует. Это его отношение к миру и его отношение к слову.

Отношение античного поэта к миру всегда было упорядочивающим, размеряющим, проясняющим. Это было не потому, что античный человек не чувствовал романтического хаоса стихий вокруг себя и хаоса страстей внутри себя. Напротив, они были гораздо ближе к нему и поэтому не пленяли его, а пугали: между ним и ними еще не было многих оград, воздвигнутых позднейшей цивилизацией, и поэтому искусство должно было не столько заигрывать с хаосом, сколько усмирять его. Овидий был выхвачен из самого средоточия античного культурного мира и брошен на край света в добычу стихиям северной природы и страстям душевного смятения и отчаяния. Опыт словесности, опыт риторики был для него единственным средством преодолеть эту катастрофу, усмирить этот хаос, выжить – он должен был остаться поэтом, чтобы остаться человеком.

Отношение античного поэта к слову всегда было традиционалистическим, преемническим, продолжательским. Он был человеком одной культуры – Гомера, Софокла, Каллимаха, Энния, Вергилия; никакие другие культуры для него не существовали ни параллельно, ни контрастно, ни как соседние, ни как экзотические. Он мог опираться только на предков, создавать новое только на основе старого. Рядовым поэтам это облегчало творчество. Овидия это стесняло. По духу и вкусу он был любознательным экспериментатором. Теперь сама судьба предлагала ему еще один жанровый эксперимент: традиции стихов об изгнании до него не существовало, он мог создать ее впервые на основе жанров элегии и стихотворного письма. Собственно, такой опыт он уже сделал в молодости, сочинив «Героиды»; но там материал был старый, мифологический, а здесь материалом должна была стать его собственная жизнь – он должен был вынести суки как человек, чтобы сделать свое дело как поэт.

Создать новый жанр – это значит закрепить за определенными формами определенные темы и связать их между собой устойчивой совокупностью мыслей и чувств. Когда молодой Овидий писал свои любовные элегии, общим эмоциональным знаменателем этого жанра была любовь: все темы входили в жанр через причастность этому чувству. Когда ссыльный Овидий взялся за свои «Скорбные элегии», общим эмоциональным знаменателем нового жанра оказалось новое, еще не испробованное литературой чувство – одиночество. Открытие темы одиночества, изобретение поэтических слов для ощущения одиночества – именно в этом заключается вечный вклад понтийских элегий Овидия в сокровищницу духовного мира Европы.

Овидий был не первым творцом и не первым героем стихов, оказавшимся на чужбине: Архилох и Феогнид были пэтами-изгнанниками, Одиссей Гомера и «Просительницы» Эсхила были героями-игнанниками, и все они говорили об одиночестве. Но это было не то одиночество. Овидий не просто испытывал в Томах одиночество - он утверждал его, настаивал на нем. Он ужасается при мысли, что его припонтийское жилье когда-нибудь станет для него «домом»; он не учится местному языку, чтобы год за годом повторять, как никто его не понимает. Культ одиночества для него – средство самосохранения: примириться с изгнанием – значит отречься от всей тысячелетней культуры, в которой – весь смысл его жизни и вершина которой - его Рим и в нем добрая любовь, красивая поэзия и осеняющая власть Августа. Отделить культуру от Рима и Рим от Августа он не может: мир делится для него прежде всего на культуру и варварство; вообразить, что правитель культурного общества может оказаться в союзе с варварством против культуры, - это пока еще свыше его сил. В своем одиночестве он чувст­вует себя частицей культурного мира, затерянной среди мира варварско­го, и взывает о воссоединении — не о прощении, не о возвращении в Рим, а лишь о перемещении в такой край, где люди умеют любить, владеют словом и покорны Августу. Это, как мы видим, еще очень далеко от одиночества романтика, который ощущает себя не частицей какого-то мира, а самостоятельным миром, одинаково отъединенным от своего ли, от чужого ли общества. Такой индивидуализм еще немыслим для античности — той античности, которая отчеканила аристотелевское определение «человек — животное общественное». Потому и ужасало Овидия одино­чество, что без общества он боялся остаться лишь животным.

Отсюда и своеобразие выражения овидиевского одиночества. Там, где поэт нового времени смотрит на мир сквозь свое одиночество, античный поэт смотрит на свое одиночество извне, из того мира, частицей кото­рого он является. Для поэта нового времени главное — показать, как преображается мир под неравнодушным взглядом одинокого человека; для античного поэта — показать, как возникает одиночество человека под гнетом обстоятельств равнодушного мира. Только что вышедший из-под власти хаоса природы и страстей, античный человек все время помнит, что внешний мир первичен, а внутренний вторичен; и, воплощая свои переживания в стихи, он не льстит себя мечтой, что душа с душою может говорить без посредников, а ищет для движений своей души соответствий в том внешнем мире, который един для писателя и для читателя. Это и есть та объективность древней поэзии в противоположность субъектив­ности новой, о которой столько писала классическая эстетика.

Итак, первая и, конечно, самая характерная тема Овидия в ссылке — это невзгоды изгнанника. Невзгоды эти начинаются задолго до прибы­тия в ссылку: первая же (после пролога) элегия описывает бурю в Ионийском море, застигшую Овидия на пути в Грецию:

«Волны встают горами — до самых звезд! и разверзаются ущельями— до самого тартара! внизу только море, вверху только небо, море вздуто волнами, небо грозно тучами». Вслед за вертикальным размахом— го­ризонтальный размах: «между морем и небом—только ветры: восточный против западного, северный против южного». Злые силы — со всех сто­рон, и вот они сшибаются в середине: «кормчий не знает, куда плыть, и смертная волна заливает мне рот». Конец первой картины: теперь для контраста поэт меняет точку зрения на дальнюю, чужую, не видящую:

«как хорошо, что жена моя знает и плачет лишь о том, что я плыву в изгнание, а не о том, что меня уже настигли и море, и ветры, и смерть!» Конец перебивки, перед нами вторая картина — все то же, что и в первой, только страшнее: в небе—молния и гром (до сих пор света и звука не было!), в море—стенобойные удары волн (это тоже не описыва­лось!), и вот встает десятый вал (крупный план) и идет смерть (и о ней уже не четыре беглых стиха, а целых восемь). Так в 34 строках трижды, и всякий раз по-новому, развертывается образ бури — по существу, лишь из четырех мотивов: море, небо, ветер, смерть. Но элегия этим далеко не исчерпывается. Картина бури окружена, как рамкой, двумя обраще­ниями поэта к богам; в первом — аналогия: «не преследуйте меня все сразу, ведь и в мифах обычно один бог губит героя, а другой спасает.

Вторая тема Овидия в ссылке — это память друзей: в ней теперь для него сосредоточивается вся связь с покинутым Римом. Важность этой темы задана Овидию самим жанром: элегия с древнейших времен ощущалась как монолог, к кому-то обращенный, а стихотворное посла­ние тем более требовало конкретного адресата. Такими адресатами стали для Овидия его римские друзья.

Самая давняя дружеская связь Овидия в Риме была с домом Валерия Мессалы, друга Августа и покровителя Тибулла: здесь юный Овидий делал когда-то свои первые литературные шаги. Но старый Мессала умер после долгой болезни за несколько месяцев до ссылки поэта, сын его Мессалин решительно не желал иметь никакого дела с опальным изгнанником. Другая знатная римская связь Овидия была с домом Фабиев, к которому принадлежала его жена: друг поэта Павел Фабий Максим был доверенным лицом Ав­густа в его последние годы, а жена его Марция (двоюродная сестра Августа)—ближайшей наперсницей Ливии; но Фабий как человек вы­сокопоставленный действовал медленно и осмотрительно и умер раньше, чем помог. Третий круг дружеских знакомств Овидия сложился в пору его юношеских стихов: это Помпеи Макр (П. II, 10), спутник его в об­разовательной поездке, это Аттик и Греции, упоминаемые еще в «Лю­бовных элегиях» (I, 9, II, 10), это поэты Альбинован, Север и Тутикан. Они могли заступаться за Овидия перед Тиберием: Альбинован когда-то состоял в его «ученой свите», Аттик был его спутником до поздних лет, Греции и брат Грецина Флакк стали консулами тотчас по его при­ходу к власти. Наконец, четвертый круг знакомств Овидия — это моло­дые люди из окружения Германика: «ученый» Суиллий, зять поэта, Салан, наставник Германика в красноречии. Кар, воспитатель сыновей Германика, Секст Помпеи, помогший когда-то Овидию в его пути через Фракию; с самим Германиком Овидий, как кажется, не был лично зна­ком, но заступников, стало быть, имел и при нем. Просьбами о помощи и заступничестве сопровождается почти каждое письмо поэта к каждому из его друзей. Все эти попытки были заранее обречены на неудачу, но ни Овидий, ни друзья его об этом не знали.