Смекни!
smekni.com

Поэзия вагантов (стр. 7 из 21)

Так слово "голиард", последователь "Голиафа", из бранной клички стало гордым самоназванием. А отсюда уже недалеко было до мысли представить голиардство как организованный бродяжий орден со своим патроном, уставом, членством, порядками и праздниками. "Чин голиардский", которым мы открываем наш сборник, - программа этого ордена. Это - поэтическая фикция: в действительности такого ордена никогда не существовало (как не существовало, например, "судов любви", которые тоже изображались в куртуазной литературе как нечто реально существующее). Какой толчок побудил вагантов к созданию этого мифа о бродяжьем братстве ученых эпикурейцев, - об этом нам еще придется сказать в дальнейшем. Во всяком случае, как художественное обобщение и типизация этот "орден" представляет собой образ, превосходно синтезирующий всю суть вагантской идеологии.

Таковы были ученые ваганты XII-XIII вв. - духовные лица, служившие мирской поэзии, носители того нового, что было создано европейской латинской лирикой в пору высшего ее расцвета. "Носители" - слово, очень неопределенное и расплывчатое; в чем же, собственно, заключалось это "носительство"? Попытаемся дать ответ на этот вопрос.

3

Когда буржуазные ученые начала XX в. пытались начисто отрицать творчество безымянных бродячих поэтов, именуемых "вагантами" (некоторые, правда, при этом шли на уступку и соглашались различать образованных "вагантов", которые при случае еще могли что-то сочинять, и вконец невежественных "голиардов", которые могли только петь с чужого голоса, пить и буянить), - это было тенденциозное искажение всякого исторического правдоподобия. Это была вариация модной в свое время реакционной теории "опускающихся культурных ценностей", проповедовавшейся в основном в фольклористике: народ ничего не творит, творят лишь образованные сословия, а созданное ими постепенно перенимается все более и более низкими слоями общества, упрощается, огрубляется, обезличивается и превращается, в конце концов, в те безымянные пережитки, которые теперь собираются и коллекционируются как "народное творчество".

В применении к вагантской поэзии неосновательность таких представлений особенно очевидна. По существу, сторонники этой теории просто подменяют образ учёного (доучившегося дли недоучавшегося) школяра-ваганта XII-XIII вв., каким мы его знаем по многочисленным памятникам школьного быта этих времен, образом невежественного бродяги-ваганта VI-IX вв., каким мы его знаем по "Правилам учительским" и тому подобным старинным уставам. А мы видели, что такая подмена неправомерна; кроме имени и кроме общего состояния безместности и непристроенности, между вагантами раннего средневековья и вагантами высокого средневековья ничего сходного нет.

Какими бы кабацкими завсегдатаями и уличными буянами ни были ваганты XII-XIII вв., они учились в школах, они знали латынь и они умели сочинять латинские стихи. Это последнее умение особенно важно. Изучение латинского языка в средние века было не таким простым делом, как теперь (ведь речь шла о языке, на котором нужно было но только читать, но и писать, и бойко говорить), и сочинение латинских стихов всегда было непременной частью школьного обучения латыни: начинающих учеников заставляли сочинять "ритмические" стихи, которые можно было складывать на слух, а учеников постарше - "метрические" стихи, для которых уже была нужна начитанность и теоретические познания. Так или иначе, даже самый равнодушный к поэзии школяр всегда имел некоторый опыт слаживания латинских слов в стихотворные строки и порядочный запас зазубренных стихов из учебных классиков, откуда всегда можно было позаимствовать подходящий к месту образ ила оборот. Конечно, во все времена школяр школяру рознь; но пусть даже сотни и тысячи этих молодых средневековых латинистов сочиняли свои стихи лишь из-под палки, все равно мы можем быть уверены, что находились десятки и таких, которые это делали по доброй охоте и для удовольствия, подражая популярным образцам, вариируя их и совершенствуя, и что были, наконец, и такие единицы, которые, почувствовав в этом собственное призвание, создавали новые образцы, задавая тон массе подражателей.

Трудность состоит именно в том, чтобы в этой массе вагантских стихов различить стихи первых, вторых и третьих, - различить, конечно, не чутьем, а знаньем. Дело в том, что вся эта масса дошла до нас анонимно. В этом отношении латинская вагантская поэзия являет любопытный контраст со своей сверстницей - провансальской трубадурской поэзией, в которой стихи прочно закреплены за именами авторов, и вокруг этих имен слагаются легенды. Поэзия трубадуров аристократична, каждый певец гордится своим именем и своим местом если не среди дворян, то среди других певцов, расстояние между собой и своим соседом он ощущает очень остро и старается на каждое стихотворение ставить свою творческую печать. Поэзия вагантов, наоборот, плебейская. Духовного аристократизма в ней очень много, и об этом еще будет сказано, но социального аристократизма и индивидуализма в ней нет: все ваганты, во-первых, духовные лица, памятующие, что все смертные равны перед богом, и во-вторых, бедные люди, гораздо лучше чувствующие общность своего школярского положения и образования, чем разницу своих личных вкусов а заслуг. Поэтому восстановить имена хотя бы тех единичных творцов, которые задавали тон и вели за собой подражателей, - большая научная проблема. В начале XX в. В. Мейер сумел выделить стиха Примаса Орлеанского, М. Манициус - стихи Архипииты Кельнского, немного позже К. Штрекер - стихи Вальтера Шатильонского и его подголосков. Три больших имени выступили перед нами из безымянного бытия - этим сделано очень много, но, конечно, предстоит еще сделать гораздо больше.

Самое раннее и самое славное из вагантских имен - это Гугон по прозвищу "Примас (т. е. Старейшина) Орлеанский". Оно было окружено славой, за которой долгое время даже не видно было человека. Поэт Матвей Вандомский с гордостью пишет в автобиографических стихах "в Орлеане я учился в дни Примаса"; Генрих Анделийский в уже упоминавшейся поэме "Баталия семи искусств" ставит во главе арьергарда орлеанских "классиков" рядом Овидия и Примаса Орлеанского; и еще Боккаччо в "Декамероне" (I, 7) помнит бродячего певца "Примассо". Даже современная летопись снизошла до упоминания о нем: в хронике продолжателя Ришара из Пуатье под 1142 г. стоит такая запись: "В это же время процветал в Париже некий школяр, по имени Гугон, от товарищей своих по ученью прозванный Примасом; человек он был маленький, видом безобразный, в мирских науках смолоду начитанный и остроумием своим и познаниями в словесности стяжавший своему имени блистательную славу по многим и многим провинциям. Среди других школяров был он так искусен и быстр в сочинении стихов, что, по рассказам, вызывал всеобщий смех, оглашая свой тут же слагаемые вирши об убогом плаще, пожертвованном ему некоторым прелатом" [25] (стихи эти читатель найдет в нашем сборнике). Про него рассказывали, что однажды он в церковном хоре пел вполголоса и объяснял это том, что не может петь иначе, имея только полприхода; и еще столетие спустя итальянский хронист Салимбене, рассказывая об одном архиепископе, который терпеть не мог разбавлять вино водой, упоминает, что при этом он с восторгом ссылался на стихи Примаса Орлеанского на эту тему. "Примас" стал настолько легендарным героем, что сохранился даже обрывок сказания о том, как он состязался в стихотворстве с мифическим Голиафом, праотцем голиардов.

Действительно, во всем корпусе вагантской поэзии стихи Примаса отличаются наибольшей индивидуальностью, производят непреодолимое впечатление автобиографичности. Они самые "земные", он нарочно подчеркивает низменность их тем - подарков, которые он выпрашивает, или поношений, которые он испытывает. Он единственный из вагантов, который изображает свою любовницу не условной красавицей, а прозаической городской блудницей. По его стихам можно проследить с приблизительной достоверностью историю его бродячей жизни. Он побывал и в Орлеане, и в Париже, и в Реймсе, которому посвятил панегирическое стихотворение, и в Амьене, где проигрался до нитки, и в Бовэ, где остался очень недоволен новоизбранным епископом, и в Сансе, где, наоборот, новый епископ щедро его одарил. Под старость ему жилось все хуже и хуже: в одном свирепом стихотворении он рассказывает, как его спустил с лестницы некий богач, к которому он пришел (будто бы) за своими собственными деньгами, в другом - как злодей-капеллан со своим приспешником выжил его в больницу-богадельню при капитуле, а когда он попытался заступиться там за одного больного, то выгнал и оттуда. По этому стихотворению, включенному в наш сборник, читатель лучше всего представит себе темперамент и стиль Примаса: стремительные тирады, с замечательной легкостью нанизываемые друг за другом яростнейшие оскорбления, каждое из них порознь иной раз даже непонятно в своей бытовой конкретности, но все вместе они производят па редкость сильное впечатление. Эта порывистость у него во всем: стихи во славу Реймса, где этот ученый город превозносится до небес, он начинает (для контраста) поношением соседнему Амьену, а кончает (совсем уж неожиданно) отчаянной бранью по адресу какого-то ученого соперника, не по заслугам внимательно принятого в Реймсе. Благодаря этой бытовой насыщенности стихов Примаса мы без труда можем датировать его деятельность: он родился около 1093 г., большинство сохранившихся стихов написаны им в 30-40-х годах, а умер он около 1160 г.