Смекни!
smekni.com

Роль художественной детали в произведениях русской литературы 19 века (стр. 4 из 10)

Действительно: Петербург «вырастил силы, превосходящие его, вырастил русскую демократию и русскую революцию».

Сложно и опосредованно, в «сцеплении» художественных мотивов и образов реализуется Некрасовым то обобщение, которое с публицистической прямотой он высказал о роли Петербурга ранее, в поэме «Несчастные» (1856):

...В стенах твоих

И есть и были в стары годы

Друзья народа и свободы,

А посреди могил немых

Найдутся громкие могилы.

Ты дорог нам,— ты был всегда

Ареной деятельной силы,

Пытливой мысли и труда!

Однако задача такого масштаба была бы, конечно, не под силу самому расторопному петербургскому «репортеру». Автор то сближается с этим порожденным им самим героем, то оттесняет эту фигуру в сторону и выходит на авансцену сам. Именно его, «Николай Алексеича», видим мы прежде всего, когда «репортер» расспрашивает рассыльного Миная о журналах и литераторах. Голос самого Некрасова слышим мы и в «фельетоне» «Газетная» (1865), когда среди непринужденного, иронического рассказа вдруг прорывается подлинная патетика:

Примиритесь же с Музой моей!

Я не знаю другого напева.

Кто живет без почали и гнева,

Тот не любит отчизны своей...


Эволюция «образа повествователя» происходит и в «Балете» (1866). Репортер решил побывать в балете на бенефисном спектакле — казалось бы, «картина столичных нравов», только и всего. Но вот и кордебалет, и Петипа в наряде русского мужика, как пишет К. И. Чуковский, «словно сквозь землю проваливается вместе с оркестром и сценой,— и перед тем же «цветником бельэтажа», перед теми же золотыми эполетами и звездами партера возникает угрюмый, как похороны, деревенский рекрутский набор:

Снежно — холодно — мгла и туман...»

Тот же рекрутский набор неизменно рисуется Некрасовым и в цикле «На улице», и в цикле «О погоде». В «Балете» это целая картина, развертывающаяся в бескрайних российских просторах и неумолимо вытесняющая все прежние впечатления, как реальность вытесняет сон,— хотя картина создана здесь воображением автора:

Но напрасно мужик огрызается.

Кляча еле идет — упирается;

Скрипом, визгом окрестность полна.

Словно до сердца поезд печальный

Через белый покров погребальный

Режет землю — и стонет она,

Стонет белое снежное море...

Тяжело ты — крестьянское горе!

Решительно меняется весь строй речи. Б. Эйхенбаум в свое время обратил внимание на то, как Некрасов превращает здесь «трехстопный анапест из фельетонной формы в форму тягучей, надрывной песни:

Знайте, люди хорошего тона,

Что я сам обожаю балет.

Ой ты кладь, незаметная кладь!

Где придется тебя выгружать?..»

Исчезновение фельетонной интонации знаменует исчезновение самого «фельетониста», вместо которого открыто выступил поэт.

Теперь мы в полной мере осознаем, что появление завершающей картины подготовлено пробивающимися: с самого начала деталями и ассоциациями, пронизывающими все произведение, единством мироощущения, несмотря на резкие переходы стиля: это и язвительно-грустное замечание о генеральских и сенаторских звездах — «заметно тотчас, //Что они не нахватаны с неба — //Звезды неба не ярки у нас»; это и знаменательное признание в связи с восторженным приемом публикой крестьянского, танца Петипа — «Нет! где дело идет о народе, //Там я первый увлечься готов. Жаль одно: в нашей скудной природе //На венки не хватает цветов!» Мотив этот вновь отзывается в образе «скудного севера», земли, одетой «белым саваном смерти»:

Видишь, как под кустом иногда

Припорхнет эта малая пташка,

Что от нас не летит никуда —

Любит скудный наш север, бедняжка!

Петербургские «мистерии» обретают, таким образом, свое истинное место — это совсем не весь мир, а лишь какая-то его часть, вовсе не самая значительная, хотя и воссозданная Некрасовым в подлинной многосложности и многокрасочности. О чем бы ни писал Некрасов, изначальным для него оказываются картины народного быта, мысль о народной судьбе,— дано это явно или скрыто, но всегда угадывается.

Подобно тому как всегда живо ощущаемая в себе Некрасовым, хранимая и укрепляемая им кровная связь с народным мировосприятием не позволила никаким противоречиям и сомнениям разрушить внутреннее единство и крепость его натуры, так и народная жизнь в целом, с ее драматическим содержанием, ее духовными истоками и устремлениями, определила основу единства его поэтического мира.

Это — центр, из которого исходят все импульсы и к которому сходятся все нити.

Русская лирика, как верно отметил Н. Я, Берковский, отличалась особым характером освоения окружающего мира, и в первую очередь национальной природы и национального быта. Это даже не поиски соответствий,— скорее, там поэты впервые находили и узнавали свою эмоцию. Отсюда — самое широкое включение в лирическую поэзию образов внешнего мира как образов пережитого.

«Грач на пашне, «клуб вороньего рода», петербургский гнилой декабрь с его размытой улицей, заплаканная, сырая огромная дверь в деревянной церкви — все это образы лирических состояний у Некрасова».

Лирическое чувство Некрасова узнает себя прежде всего там, где звучит народная боль, тоска угнетенности и страдания. Некрасовские фабулы — как правило, истории неблагополучные, герои их — «ямщики, деревенские старухи... люди с петербургской мостовой, сочинители по больницам, брошенные женщины...». Разумеется, Достоевский был в значительной мере односторонен, когда утверждал, что «любовь к народу у Некрасова была лишь исходом его собственной скорби по себе самом...» . Однако он справедливо говорил не просто о сочувствии, но о «страстной до мучения любви» Некрасова «ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли, что гнетет нашу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье, нашего простолюдина в горькой... доле его». Собственно, это и передано в знаменитой характеристике Некрасова — «печальник народного горя». Здесь одинаково важны и неразрывны обе стороны: мир народных страстей, интересов, чаяний отражается у Некрасова как мир, живущий по своим собственным сложным законам, мир самостоятельный и суверенный, формирующий и преобразующий личность поэта, но этот мир не предоставлен поэтом сам себе — в мироощущении поэт с ним тесно слит.

Уже в первом лирическом стихотворении с «крестьянской» фабулой в основе — «В дороге» — Некрасов достигает очень сложного единства. Он смотрит на быт парода не только через «аналитическую призму», как считал Аполлон Григорьев, но и через призму своего собственного душевного состояния: «Скучно! скучно!..» Страдание здесь не только «от горя мужика, которого сокрушила «злодейка-жена», и от горя несчастной Груши, и от общего горя народной жизни», как верно говорится в книге Н. Н. Скатова. Оно существует, живет в поэте как бы изначально — рассказом ямщика оно лишь подтверждается, обосновывается и усиливается. Очерчен некий замкнутый круг: «развеять тоску» можно, кажется, только вновь к этой же тоске обратившись — например, в песне «про рекрутский набор и разлуку». «Спровоцированный» собеседником, ямщик, однако, поражает его: «утешает» рассказом о собственном горе, которое сам и осознать-то в полной мере, как оказывается, не в состоянии:

А, слышь, бить — так почти не бивал,

Разве только под пьяную руку...

Именно здесь волнение слушателя достигает крайней точки — он прерывает рассказ. Для Некрасова это очень характерно: ждешь, что тоска, боль вот-вот как-то будет утолена, чем-то разрешится, но выходит наоборот, исхода нет и быть же может. Безысходно нагнетается жестокость в известной сцене погонщика с лошадью:

И уж бил ее, бил ее, бил!

Он опять: по спине, по бокам,

И вперед забежав, по лопаткам

И по плачущим, кротким глазам!

Но последняя сцена была

Возмутительней первой для взора:

Лошадь вдруг напряглась — и пошла

Как-то боком, нервически скоро,

А погонщик при каждом прыжке,

В благодарность за эти усилья,

Поддавал ей ударами крылья

И сам рядом бежал налегке.

(«О погоде»)

В стихотворении «Утро» (1874) рисуется мрачная картина деревни, видя которую «не страдать мудрено». Детали сплетаются в одну цепь, усиливая друг друга:

Бесконечно унылы и жалки

Эти пастбища, нивы, луга,

Эти мокрые, сонные галки...

Эта кляча с крестьянином пьяным....

Это мутное небо —

Естественно было бы ожидать тут некоего противопоставления, по, так же как в случае с жалобой ямщика, оно способно еще более оглушить и удручить воспринимающего:

Но не краше и город богатый...


А дальше развертываются своего рода «пляски смерти», как пишет Н. Н. Скатов. С этим-то, по-видимому, и связано кажущееся безразличие авторского тона, на которое обратил внимание исследователь. Но так проявляет себя не равнодушие, конечно, а, напротив, крайняя степень потрясенности. Нигде, во всем окружающем мире, кажется, не найти уже ничего, что могло бы противостоять увиденному, его перевесить и опровергнуть. И такая интонация воздействует гораздо сильнее, нежели непосредственные возгласы сочувствия и сострадания.

Лирическая активность автора ищет для себя новых, все более сложных путей выражения. Событие оказывается центром пересечения эмоциональных и этических оценок. Так, если вернуться к стихотворению «В дороге», нетрудно увидеть, что подчеркнутые особенности речи ямщика-рассказчика — «на варгане», «тоись», «врезамшись», «натрет» и т. д. — не только создают социальную характерность, по и призваны оттенить (на фоне правильной общелитературной речи) драматический смысл рассказа, тем самым усиливая его восприятие. Точка зрения рассказчика-героя и точка зрения слушателя-автора, не совпадая, пересекаются, взаимодействуют.