Смекни!
smekni.com

Роль художественной детали в произведениях русской литературы 19 века (стр. 5 из 10)

Энергия заинтересованного наблюдателя, слушателя, собеседника открывает сокровенные глубины народного быта и характера. Он всматривается, вслушивается, расспрашивает, анализирует — без его усилий наша встреча с этим миром во всей его подлинности не состоялась бы. В то же время он словно боится заслонить его собою, старается устраниться, исчезнуть, оставив нас наедине с явлением. Он даже стремится порой подчеркнуть свое особое положение стороннего наблюдателя, со своими интересами, занятиями, настроениями, образом жизни:

С самого утра унылый, дождливый

Выдался нынче денек несчастливый:

Даром в болоте промок до костей,

Вздумал работать, да труд не дается,

Глядь, уж и вечер — вороны летят...

Две старушонки сошлись у колодца,

Дай-ка послушаю, что говорят...

И далее мы слышим подлинные голоса персонажей, узнаем и воспринимаем все так, как это воспринято, осознано и высказано ими самими:

— Здравствуй, родная. —

«Как можется, кумушка?

Все еще плачешь никак?

Ходит, знать по сердцу горькая думушка,

Словно хозяин-большак?» -—

Как же не плакать? Пропала я, грешная!

Душенька ноет, болит...

Умер, Касьяновна, умер, сердешная,

Умер, и в землю зарыт!

Ветер шатает избенку убогую,

Весь развалился овин...

Словно шальная пошла я дорогою:

Не попадется ли сын?

Взял бы топорик — беда поправимая,—

Мать бы утешил свою...

Умер, Касьяновна, умер, родимая—

Надо ль? топор продаю.

Кто приголубит старуху безродную?

Вся обнищала вконец!

В осень ненастную, в зиму холодную

Кто запасет мне дровец?

Кто, как доносится теплая шубушка.

Зайчиков новых набьет?

Умер, Касьяновна, умер, голубушка —

Даром ружье пропадет!

Но вот рассказчик вновь спешит обособиться от происходящего:

Плачет старуха. А мне что за дело?

Что и жалеть, коли нечем помочь?..

Этот мотив всегда явственно различим у Некрасова. В стихах «О погоде» он с досадой прерывает сам себя в описании ужасной сцены погонщика с лошадью:

Я сердился — и думал уныло:

«Не вступиться ли мне за нее?

В наше время сочувствовать мода,

Мы помочь бы тебе и не прочь,

Безответная жертва народа,—

Да себе не умеем помочь!»

Здесь и горечь бессилия, безысходности, и вызов тем, кто склонен самоуспокоиться, снять с себя ответственность, лишь «посочувствовав» несчастным. Для поэта дума об их страданиях — это и дума о страданиях собственных («Да себе не умеем помочь»).

«Сторонность» взгляда у автора таким образом вынужденная, и она ему не дается. Как пи стремится рассказчик, наблюдатель отстоять свою позицию, опа бесповоротно разрушается теми впечатлениями, которые рождены окружающей действительностью и которым открыта его душа.


Слабо мое изнуренное тело,

Время ко сну.

Недолга моя ночь:

Завтра раненько пойду на охоту,

До свету надо покрепче уснуть...

Вот и вороны готовы к отлету,

Кончился раут...

Ну, трогайся в путь!

Вот поднялись и закаркали разом. —

Слушай, равняйся! —

Вся стая летит:

Кажется, будто меж небом и глазом

Черпая сетка висит.

Вместо непосредственных излияний, с которыми рассказчик явно борется, стараясь их подавить и избежать, появляется случайно выхваченный из окружающей «эмпирии» образ — вороны. Словно бы в них все дело, словно бы это они «накаркали беду». Здесь концентрируется эмоциональное напряжение. Этим стихотворение начинается:

Право, не клуб ли вороньего рода

Около нашего нынче прихода?

Вот и сегодня... ну, просто беда!

Глупое карканье, дикие стоны... —

и этим же она как мы видели, заканчивается. От этого автору уже не отделаться: что-то черное, мрачное застилает глаза, мешает смотреть, что-то безобразное, дисгармоничное звенит в ушах...

Но и сам разговор старух у колодца вовсе не жанровая картинка, не зарисовка с натуры —лирическое чувство автора подключено сюда весьма ощутимо. Оно живет прежде всего в том обостренном восприятии смерти, утраты, в осознании и поэтическом выражении его, которое знаменует высокую ступень развития личности. Сын здесь — и кормилец и защитник, но не только это. В нем — единственное оправдание жизни, единственный источник света и тепла. Материальные, бытовые детали, в волнении перебираемые бедной старухой, важны для нее не сами по себе, но как вещи, причастные к жизнп сына, а сейчас праздные, ненужные, безжалостно свидетельствующие о его безвозвратном уходе,— поэтому упоминание их овеяно особой нежностью.

Со смертью одного человека рушится целый мир, и слова тут обретают особую значительность: «Умер и в землю зарыт!» Это совсем не похоже на то изображение смерти мужика, какое дано, например, Толстым в рассказе «Три смерти». Смерть крестьянина у Некрасова станет в дальнейшем темой целой поэмы, и стихотворение «В деревне» можно рассматривать как один из предваряющих эскизов.

Дело доходит тут до буквальных и очень существенных по смыслу и стилю совпадений:

Умер, не дожил ты веку,

Умер и в землю зарыт! —

читаем мы в поэме «Мороз, Красный нос» (1863).

Герой ее Прокл — тоже «кормилец, надёжа семьи». Но оплакивают здесь не просто потерю кормильца, а страшную, непоправимую утрату,— горе, пережить которое нельзя:

Старуха помрет со кручины, Не жить и отцу твоему, Береза в лесу без вершины — Хозяйка без мужа в дому.

Знаменательно, что трагедия крестьянской семьи свободно и естественно соотносится при этом с судьбой самого поэта. Посвящепие «Сестре» к поэме «Мороз, Красный пос», написанное позднее, воспринимается как внутренне необходимое; оно говорит как будто и совсем о другом, по связано с самой поэмой единством чувства и тона. В то же время оно сохраняет самостоятельность лирического обращения, становится мощным лирическим запевом:

...Для житейских расчетов и чар

Не расстался б я с музой моею,

Но Бог весть, не погас ли тот дар,

Что, бывало, дружил меня с нею?

Но не брат еще людям поэт,

И тернист его путь, и непрочен...

. . . . . . . . . . .

Да и время ушло,— я устал...

Пусть я не был бойцом без упрека,

Но я силы в себе сознавал,

Я во многое верил глубоко,

А теперь — мне пора умирать...

Я последнюю песню пою

Для тебя — и тебе посвящаю.

Но не будет она веселей,

Будет много печальнее прежней,

Потому что на сердце темней

И в грядущем еще безнадежней...

Чувство отчаяния и безнадежности — в связи с постоянными некрасовскими мотивами тернистого пути поэта, собственной небезупречности, грозящей смерти — как бы и приводит именно к данному сюжету, определяет его выбор. Сюда вплетаются и боль собственных утрат, и даже общее тревожное состояние природы, охваченной бурей.

И дрожит и пестреет окно...

Чу! как крупные градины скачут!

Милый друг, поняла ты давно —

Здесь одни только камни не плачут...

Природные стихии будут в поэме и дальше выражать состояние героев. В день похорон Прокла

Сурово метелица выла

И снегом кидала в окно...

Печальная избушка осиротевшей семьи, да и вся земля, «как саваном, снегом одета» (позднее то же прозвучит в стихотворении «Балет»: после проводов рекрутов возвращаются, как с похорон,— «в белом саване смерти земля»).

С мотивом смерти, похорон, савана вновь возникает и усиливается мотив рыданий.

В посвящении:

Знаю я, чьи молитвы и слезы

Роковую стрелу отвели...

Дальше это скупые, но неостановимые слезы «горькой вдовицы» Дарьи:

Сшивая проворной иголкой

На саван кусок полотна,

Как дождь, зарядивший надолго,

Негромко рыдает она.

Для ее слез Некрасов найдет и другой, может быть, неожиданный образ:

Слеза за слезой упадает

На быстрые руки твои.

Так колос беззвучно роняет

Созревшие зерна свои...

Образ этот появляется не вдруг, он органично вырастает из всего крестьянского миропонимания и мирочувствования, в которое погрузился здесь поэт. Еще в стихотворении «Несжатая полоса» (1854) зрелый колос молит о пахаре:

«...Скучно склоняться до самой земли,

Тучные зерна купая в пыли!

Нет! мы не хуже других — и давно

В нас налилось и созрело зерно.

Не для того же пахал он и сеял,

Чтобы нас ветер осенний развеял?..»

Но пахарю уже не суждено вернуться на свою ниву:

Руки, что вывели борозды эти,

Высохли в щепку, повисли как плети,

Очи потускли, и голос пропал,

Что заунывную песню певал...

Сыплющиеся па землю зерна — как слезы осиротевшей «полоски» над умирающим пахарем, В этом смысле и «Несжатая полоса» также звучит предвестием, предвосхищением позднейшей поэмы. В «Морозе...» в обращении к умершему Проклу снова услышим:

С полоски своей заповедной

По лету сберешь урожай!

Дарье спится страшный сон:

Вижу — меня оступает

Сила — несметная рать,—

Грозно руками махает, Грозно очами сверкает:..

Но «бусурманская рать» оказывается качающимися, шумящими колосьями па ржаном поле:

Это колосья ржаные,

Спелым зерном налитые,

Вышли со мной воевать!

Жать принялась я проворно,

Жну, а на шею мою

Сыплются крупные зерна —

Словно под градом стою!

Вытечет, вытечет за ночь

Вся наша матушка-рожь...

Где же ты, Прокл Савастьяныч?

Что пособлять не идешь?..

Спелые зерна падают, сыплются, текут, вытекают, не дают покоя, требуют крайнего напряжения и напоминают о невозвратной потере:

Стану без милого жать,

Снопики крепко вязать,

В снопики слезы ронять!

То, что определяет основу основ крестьянской жизни, составляет ее смысл и радость:

Стала скотинушка в лес убираться,

Стала рожь-матушка в колос метаться,

Бог нам послал урожай! —

теперь, со смертью Прокла, непоправимо, окончательно разрушено. В счастливом предсмертном видении Дарье еще представляется свадьба сына, которой, «как праздника», ждали они с Проклом и в которой роль хлебного колоса снова светлая, жизнеутверждающая: