Смекни!
smekni.com

Идейно-художественные особенности очерка А. Чехова "Остров Сахалин" (стр. 11 из 14)

Интересным в этой связи нам кажется также тот факт, что среди книг, которые Чехов читал перед поездкой, которые упоминаются в «Острове Сахалине», были две близкие ему по материалу, но представляющие разные полюса, разные способы трансформации жизни в литературу, разные «модели», на которые мог ориентироваться Чехов. Это уже называемые нами «Сибирь и каторга» С.В. Максимова и «Записки из Мертвого дома» Ф.М. Достоевского.

Книга Максимова – традиционное сочетание путевого очерка и этнографического описания, привычное в нашей литературе с сороковых годов ХIХ века. Автор стремится охватить жизнь каторги с самых разных сторон. Путь в Сибирь, каторжный быт, побеги, жизнь на поселении, разные типы преступников («Злодеи, убийцы, самоубийцы, грабители, преступники против веры» и т.д.), уголовные и политические, экскурсы в историю каторги – всему этому посвящаются отдельные главы, сопровождаемые приложением тюремных песен, тюремного словаря, статистических таблиц, немногими зарисовками с натуры. Перед нами действительно научное исследование, правда, написанное в свободной манере, но важное – такова была авторская установка – как сумма фактов, которые могут быть восприняты вне и помимо конкретного текста. Иной случай – «Записки их Мертвого дома». Достоевский тоже отталкивается от конкретных фактов, от событий собственной жизни, но организуются они по иной логике: вводится условный повествователь, свободно трансформируются биографии героев, намечаются сюжетные узлы, возникает сложная система лейтмотивов, тюремный словарь и тюремный фольклор «втягиваются» в прямую речь обитателей каторги, становятся средством их психологической характеристики. В результате, произведение, реальная основа которого очевидна, выстраивается и воспринимается по законам художественного образа, в единстве формы и содержания (6 , 14 - 23). Так, ощущение провала в мир иной в «Записках из Мертвого дома» Достоевского поддерживается описанием высокого забора из заостренных сверху столбов и концентрическими кругами сужающегося пространства вплоть до «сруба» казармы, а внутри «сруба» вплоть до трех досок на нарах («три доски – это было все мое место»). На каторге Достоевский находит особый, болезненно извращенный «мир» – мир «мертвого дома» (по М. Бахтину – хронотоп «мертвого дома»). Автор рисует страшный образ монолитного, замкнутого в самом себе «подпольного» коллектива, перед которым бледнеют все современные социологические опусы на тему о «некоммуникабельности». Достоевский упорно ищет особую, общечеловеческую точку зрения на арестантский мир. Так появляются главы «Госпиталь» (болезнь, все уравнивающая, открывающая в человеке и в отношениях к человеку общеродовые, вечные моменты) и «Каторжные животные» (попытка выявить специфически крестьянскую общность каторжного коллектива). Достоевский разграничил показ в первой части отдельных характеров («Новые знакомства. Петров», «Исай Фомич. Баня. Рассказ Баклушина») и изображение во второй части коллективных форм арестантской жизни (41, 23 - 87). Смысл книги Достоевского исследователь Ю. Лебедев видит в конкретном изображении пробивающихся сквозь мертвую кору казарменно - обезличенного острожного быта живых начал народной жизни и народной нравственности, а в затертом «маленьком человеке» неожиданные психологические глубины ( 24, 91).

Чехов следует другим путем и приводит к другим выводам: он посещает тюрьмы каторжников, избы переселенцев, производит перепись населения, рассматривает каждого с его судьбой, он начисто отрицает тенденцию Достоевского, автора «Записок из Мертвого дома», у которого наблюдения подчинены особой концепции «очищающего» людей страдания. Чехов знает, что среди каторжников есть действительно злодеи, убийцы, фальшивомонетчики. Но их вина перед преступностью всего государственного устройства, растлевающего влияния самой каторги мало что значит. Через отдельные биографии, события он показывает типичные судьбы и явления сахалинской жизни, а по большому счету – всей России, постепенно приводя читателя к заключению – каторга – Россия в миниатюре.

Однако, «Остров Сахалин» нельзя однозначно отнести к научному исследованию (хотя каждый сообщаемый автором факт абсолютно реален, сопровожден точным указанием на место и время). В этой связи исследователь Л.В. Баскакова указывает на важность изучения Чеховым ряда документов еще до поездки на остров: «В качестве цитат А.П. Чехов использует фрагменты из самых различных источников – книг, статей, газетных корреспонденций, изученных им перед поездкой на Сахалин: «Остров Сахалин и экспедиция 1853-54 гг» Н.В. Буссе, «История Сибири» И. Фишера, «Дело об устройстве о. Сахалина за 1873 год» князя Шаховского т др., а также разного рода документы сахалинской каторги: отчеты и рапорты разных лиц, приказы, уставы о ссыльных, дневники, ведомости и др.» (4, 136). Анализируя повествовательную организацию книги Чехова Б. Есин делает следующее заключение: «Чехова не увлекла, не соблазнила занимательность биографий и сенсационность проступков отдельных каторжников (Сонька Золотая Ручка и др.), как это случилось с журналистом В. М. Дорошевичем, посетившим Сахалин после Чехова и написавшим книгу о Сахалине»(16, 44). Действительно, сама сахалинская реальность, при всей ее обыденности, будничности, исключительна, фантасмагорична настолько, что «подвиги» Соньки Золотой Ручки кажутся по сравнению с ней бледным вымыслом.

Изображенный Чеховым сахалинский ад не принимает фантастически расплывчатых, гиперболических очертаний, он виден при реальном свете дня. Чехов далек от мыслей о врожденной испорченности человеческой природы, фатальной неискоренимости зла, а также от того, чтобы однолинейно расставить акценты: страдающие каторжники и угнетатели – чиновники. В сахалинской книге торжествует принцип, характерный для его художественного мира: индивидуализация каждого отдельного случая. Автор видит сахалинскую действительность не с точки зрения какой – то предвзятой схемы, а в ее реальных очертаниях, в переплетении серьезного, ужасного и смешного, добра и зла. Даже в чудовищно искаженном мире каторжного острова у человека всегда остается возможность совершить пусть маленький, но поступок, даже здесь встречаются и доброта, и самоотверженность, и любовь.

Проследим, как автор вплетает в канву произведения сведения, полученные из изученной ранее литературы и услышанные от людей на острове, статистические данные и лирические описания природы.

Яркими моментами, взрывающими ткань художественного полотна, являются анекдоты, исключительные, яркие истории о людях, рассказанные очень коротко, в чем и явился талант Чехова. К таким историям относится слух, что на Сахалине и теперь «люди питаются гнилушками с солью и даже поедают друг друга, но это относится не к туристам и не к чиновникам» (1, т. 14, 76); в карцере сидит старик Терехов, настоящий злодей, по рассказам самих арестантов, убивший на своем веку 60 человек: «У него будто бы такая манера: он высматривает арестантов – новичков, какие побогаче, и сманивает их бежать вместе, потом в тайге убивает их и грабит, а чтобы скрыть следы преступления, режет трупы на части и бросает в реку»(1, т. 14, 32); и еще один старик, «с физиономией солдата времен очаковских», который до такой степени стар, что, вероятно, уже не помнит, виноват он или нет, и как-то странно было слышать, все это бессрочные каторжники и злодеи…»(1, т. 14, 195); и женщина, убившая своего ребенка и зарывшая в землю, «на суде же говорила, что ребенка она не убила, а закопала его живым, - эдак, думала, скорей оправдают… Ульяна горько плакала, потом вытерла глаза и спросила: «Капустки кисленькой не купите ли?» (1, т. 14,197) Да, на каторге есть арестант, который «засек нагайкой свою жену, интеллигентную женщину, беременную на девятом месяце, и истязание продолжалось шесть часов» (1, т. 14, 191). Но Чехов замечает и другое: «В Дуэ я видел сумасшедшую, страдающую эпилепсией каторжную, которая живет в избе своего сожителя, тоже каторжного; он ходит за ней, как усердная сиделка, и когда я заметил ему, что, вероятно, ему тяжело жить в одной комнате с этою женщиной, то он ответил мне весело: «Ничево-о, ваше благородие, по человечности!»(1, т. 14, 253).