Смекни!
smekni.com

Дневниковые записи Даниила Хармса как часть его творческого наследия (стр. 3 из 5)

Слово "реальный" в полном названии ОБЭРИУ ни в коем случае не может указывать на реалистические тенденции в искусстве, которым занимались члены объединения. Напротив, ОБЭРИУты декларировали отказ от традиционных форм искусства, необходимость обновления методов изображения действительности, культивировали гротеск, алогизм, поэтику абсурда.

Хармс с большим вниманием относился ко всем делам ОБЭРИУтов. Однако здесь же проявилась его тяга к игре и шутке. Так, например, об этом свидетельствует запись от 22 мая 1929 года:

Я сидел на крыше Госиздата и наблюдал, все ли в порядке, потому что едва чего не досмотришь, как чего-нибудь да случится. Нельзя город оставлять без призора. А кто за городом смотреть будет, как не я? Если где беспорядок какой, так сейчас же мы его и прекратим.

Здесь в качестве дозорного Хармс вполне определённо называет себя. Тем интереснее изучить следующую запись, где он перечисляет качества, необходимые для дозорного, и соотнести её с самооценкой Хармса, пусть даже и шуточной:

Сустав дозорных на крыше Госиздата

Первое правило: Дозорным может быть мужчина обэриутского вероисповедания, обладающий нижеследующими приметами:

1) Роста умеренного.

2) Смел.

3) Дальнозорок.

4) Голос зычный и властный.

5) Могуч и без обиняков.

6) Уметь улавливать ухом всякие звуки и не тяготиться скукой.

7) Курящий или, в крайнем случае, некурящий.

Второе правило (что он должен делать):

1) Дозорный должен сидеть на самой верхней точке крыши и, не жалея сил, усердно смотреть по сторонам. для чего предписывается непереставая вращать голову слева направо и наоборот, доводя ее в обе стороны до отказа позвонков.

2) Дозорный должен следить за порядком в городе, как-то:

а) Чтобы люди ходили не как попало, а так, как им предписано самим Господом Богом.

б) Чтобы люди ездили только на таких экипажах, которые для этого специально приспособлены.

с) Чтобы люди не ходили по крышам, карнизам, фронтонам и другим возвышенностям.

Примечание: Плотникам, малярам и другим дворникам дозволяется.

Третье правило (что дозорный не должен делать):

1) Ездить по крыше верхом.

2) Заигрывать с дамами.

3) Вставлять свои слова в разговоры прохожих.

4) Гоняться за воробьями или перенимать их привычки.

5) Обзывать милиционеров "фараонами".

6) (...)

7) Скорбеть.

Четвертое правило (право дозорного):

Дозорный имеет право

1) Петь

2) Стрелять в кого попало

3) Выдумывать и сочинять, а также записывать и негромко читать, или запоминать наизусть.

4) Осматривать панораму.

5) Уподоблять жизнь внизу муравейнику.

6) Рассуждать о книгопечатании.

7) Приносить с собой постель.

Пятое правило: Дозорный обязан к пожарным относиться с почтением.

Все.

Члены-учредители: Даниил Хармс

Борис Левин (Подписи)

Помогал: Владимиров (подпись)

22 мая 1929 года.

Репрессии, ранняя гибель многих членов объединения на войне и в заключении, гибель архивов во время блокады Ленинграда привели к тому, что многие произведения ОБЭРИУтов не сохранились. До хрущёвской "оттепели" только два члена объединения смогли печтатать свои произведения. Это были Н. А. Заболоцкий, отказавшийся от своих эстетических взглядов, и И. В. Бахтерев, писавший абсурдистские произведения "в стол", а в печать отправлявший официозные пьесы.

Хармс был в декабре 1931 года вместе с рядом других обэриутов арестован, обвинен в антисоветской деятельности (при этом ему инкриминировались и тексты произведений) и приговорен 21 марта 1932 г. коллегией ОГПУ к трём годам исправительных лагерей (в тексте приговора употреблён термин "концлагерь"). В итоге приговор был 23 мая 1932 г. заменен высылкой ("минус 12"), и поэт отправился в Курск, где уже находился высланный А. И. Введенский.

Он приехал 13 июля 1932 года и поселился в доме № 16 на Первышевской улице (сейчас улица Уфимцева). Город был переполнен бывшими эсерами, меньшевиками, просто дворянами, представителями различных оппозиций, научной, технической и художественной интеллигенцией. "Пол-Москвы и пол-Ленинграда были тут", –вспоминали современники. Но Даниил Хармс был от него не в восторге. Именно к периоду жизни в Курске относятся самые подробные из дневниковых записей Хармса, отражающие, как правило, скучающее, а то и мрачное настроение поэта.

Мы жили в двух комнатах. Мой приятель занимал комнату поменьше, я же занимал довольно большую комнату, в три окна. Целые дни моего приятеля не было дома, и он возвращался в свою комнату, только чтобы переночевать. Я же почти все время сидел в своей комнате, и если выходил, то либо на почту, либо купить себе что-нибудь к обеду. Вдобавок я заполучил сухой плеврит, и

это еще больше удерживало меня на месте.

Я люблю быть один. Но вот прошел месяц, и мне мое одиночество надоело. Книга не развлекала меня, а садясь за стол, я часто просиживал подолгу, не написав ни строчки. Я опять бросался за книгу, а бумага оставалась чистой. Да еще это болезненное состояние. Одним словом, я начал скучать.

Город, в котором я жил в это время, мне совершенно не нравился. Он стоял на горе, и всюду открывались открыточные виды. Эти виды мне так опротивели, что я даже рад был сидеть дома. Да, собственно говоря, кроме почты, рынка и магазина, мне и ходить-то было некуда.

Итак, я сидел дома, как затворник.

Были дни, когда я ничего не ел. Тогда я старался создать себе радостное настроение. Я ложился на кровать и начинал улыбаться. Я улыбался до двадцати минут зараз, но потом улыбка переходила в зевоту. Это было очень неприятно. Я приоткрывал рот настолько, чтобы только улыбнуться, а он открывался шире, и я зевал. Я начинал мечтать.

Я видел перед собой глиняный кувшин с молоком и куски свежего хлеба. А сам я сижу за столом и быстро пишу. На столе, на стульях и на кровати лежат листы исписанной бумаги. А я пишу дальше, подмигиваю и улыбаюсь своим мыслям. И как приятно, что рядом хлеб и молоко и ореховая шкатулка с табаком!

Странная мечта для поэта – молоко и хлеб! Тем удивительнее, что, несмотря на то, что Хармс иногда оставался совсем без еды, такую простую пищу он вполне мог достать, как и табак. Но, возможно, восприятие таких простых и маленьких радостей, как еда и табак, у Хармса зависело от вдохновения – не исключено, что вместе с вдохновением он мог потерять и аппетит, а возможно, что на его психосоматическое состояние повлияла и болезнь. Удовольствие от хлеба, молока, табака у него тесно переплетается с радостью творчества.

Я открываю окно и смотрю в сад. У самого дома росли желтые и лиловые цветы. Дальше рос табак и стоял большой военный каштан. А там начинался фруктовый сад.

Было очень тихо, и только под горой пели поезда.

Сегодня я ничего не мог делать. Я ходил по комнате, потом садился за стол, но вскоре вставал и пересаживался на кресло-качалку. Я брал книгу, но тотчас же отбрасывал ее и принимался опять ходить по комнате.

Эта неспособность к действию свидетельствует о том, что состояние поэта было близко к отчаянию. Такое впечатление от записи усиливается следующим размышлением:

Мне вдруг казалось, что я забыл что-то, какой-то случай или важное слово.

Я мучительно вспоминаю это слово, и мне даже начинало казаться, что это слово начиналось на букву М. Ах, нет!

Совсем не на М, а на Р.

Разум? Радость? Рама? Ремень? Или: Мысль? Мука? Материя?

Нет, конечно на букву Р, если это только слово!

Я варил себе кофе и пер слова на букву Р.О, сколько слов сочинил я на эту букву! Может быть, среди них было и то, но я не узнал его, я принял его за такое же, как и все другие. А может быть, того слова и не было.

Этот мучительный поиск слова производит едва ли не самое гнетущее впечатление из всех записей курского периода. Что может быть хуже для поэта, чем такое странное состояние, когда не только пропадает вдохновение, но даже начинают забываться слова?

Записи этого времени становятся подробными, обстоятельными, что не было характерно для более ранних заметок. Кажется, поэт старается запечатлеть каждую минуту – и в Курске, и позднее, в Ленинграде. Возможно, подробность записей объясняется и желанием разобраться в своих чувствах: в конце 1932 года Хармс активно общается с Алисой Ивановной Порет, чувствует симпатию к ней, но при этом продолжается и его сложный роман с Эстер Русаковой. Отношение к Эстер становится всё более непростым:

…Непонятно, почему я так люблю Эстер. Всё, что она говорит, неприятно, глупо и плохого тона. Но ведь вот люблю ее, несмотря ни на что!

Сколько раз она изменяла мне и уходила от меня, но любовь моя к ней только окрепла от этого.

…Эстер проводила меня до двери. У нее было очень неприятное лицо: чем-то озабоченное, не касающимся меня, а по отношению ко мне – недовольное. Я ничего не сказал ей. Она тоже. Мы только сказали: до свиданья. Я поцеловал ей руку. Она захлопнула дверь.

– "Боже! – сказал я тогда. – Какая у нее блядская рожа!" Я сказал очень грубо. Но я люблю ее.

Хармс разрывается между Русаковой и Порет. В дневниках он подробно пишет то об одной, то о другой. Его отношения с Порет совсем не похожи на трудную, почти мучительную любовь к Эстер: с Алисой Ивановной он по-настоящему дружен. Эта дружба носит весёлый, непринуждённый характер. Тем не менее, Порет предпочитает ему художника Петра Снопкова. Помимо проблем личной в жизни, Хармс испытывает проблемы финансовые, которые, однако, мучили не только его:

Четверг, 1 декабря

С утра начал искать денег. Но кому ни звонил, ничего не вышло. Я пошел к Шварцу. Дома была одна Екатерина Ивановна, она жаловалась на полное безденежье.

Нигде денег достать не мог. Звонил об этом Алисе Ивановне. Она посочувствовала мне. На прощанье сказала: "До свидания, милый Даниил Иванович". Кажется, она сказала "милый". Вечером я был у Липавского. Там денег тоже нет. Липавский читал мне свою сказку "Менике". Сказка плохая, и я ее поругал. Тамару Александровну и Валентину Ефимовну таскал за волосы. Вообще, перекривлялся и, кажется, произвел плохое впечатление. Домой ехал на втором номере до Невского.