Смекни!
smekni.com

Основные положения теории чрезвычайных ситуаций (стр. 4 из 6)

Теперь обратимся к Гуськову. Когда началась война, «Андрея взяли в первые же дни», и «за три года войны Гуськов успел повоевать и в лыжном батальоне, и в разведроте, и в гаубичной батарее». Он «Приспособился к войне – ничего другого ему не оставалось. Поперёд других не лез, но и за чужие спины тоже не прятался. Среди разведчиков Гуськов считался надёжным товарищем. Воевал, как все, - не лучше и не хуже».

Животное начало в Гуськове на войне открыто себя обнаружило только однажды: «… в лазарете его, глухого, прохватил звериный, ненасытный аппетит». После того, как летом сорок четвёртого года Гуськов был ранен и пробыл в новосибирском госпитале три месяца, он, не получив отпуска, на который так надеялся, дезертировал. Автор открытым текстом говорит о причинах преступления: «Он боялся ехать на фронт, но больше этой боязни была обида и злость на всё то, что возвращало его обратно на войну, не дав побывать дома». Настёне из госпиталя Гуськов «обиженно написал, что… его отправляют обратно на фронт».

Сходное состояние было у Гуськова три года назад, когда он уезжал из Атомановки на фронт: злость, одиночество, обида, тот же холодный, угрюмый и неотвязный страх. Андрей смотрел на деревню молча и обиженно, он почему-то готов был уже не войну, а деревню обвинить в том, что вынужден её покидать. Невольная обида на всё, что оставалось на месте, от чего его отрывали и за что ему предстояло воевать, долго не проходило. И чем больше он смотрел, тем ясней и непоправимей замечал, как спокойно и безразлично к нему течёт Ангара, как равнодушно, не замечая его, скользят мимо берега, на которых он провёл все свои годы, - скользят, уходя к другой жизни и к другим людям, к тому, что придёт ему на смену. Его обидело: что же так скоро?

Таким образом, автор сам выделяет четыре чувства в Гуськове: обиду, злобу, одиночество и страх, причём страх далеко не главная причина дезертирства. Всё это лежит на поверхности текста, но в глубине его есть и другое, что открывается позднее, в «обоюдном», «вещем» сне Андрея и Настёны.

Андрей Гуськов говорил Настёне: «На люди мне показываться нельзя, даже перед смертным часом нельзя; у тебя была только одна сторона: люди, там, по правую сторону Ангары. А сейчас две: люди и я. Свести их нельзя, надо, чтобы Ангара пересохла».

Единственной ниточкой, связывающей их с людьми, сохраняющей надежду на спасение, на жизнь, была женская любовь. «Ты для меня свет в окошке», - признаётся Гуськов Настёне. Настёна, трудолюбивая и терпеливая, готовая разделить с мужем вину: «Я бы пошла с тобой куда угодно, на какую хошь каторгу, - куда тебя, туда и я», - стоит рядом, воплощая собой высший тип русского женского национального характера.

Андрей Гуськов, узнав от Настёны, что она ждёт ребёнка, «негромко и истово взмолился… Вот оно, вот… Я знаю… Теперь я знаю, Настёна: не зря я сюда шел, не зря. Вот она судьба… Это она толкнула меня, она распорядилась. Это ж всё – ни какого оправдания не надо. Это больше всякого оправдания». Очень важно заметить то, что Гуськов в своём сне, который приснился ему два года назад, вспоминает только после ошеломляющих слов о ребёнке. Кроме того выясняется, что сон был «обоюдным»: «Обоюдный сон – такого она, сколько жила, не знала. Обоюдный – стало быть, не простой, вещий. Его и разгадывать не надо, он весь на виду».

Героям Распутина приснился сон о том, как Настёна неоднократно в течение ночи приходила к Андрею на передовую и звала его домой: «Чего это ты здесь застрял? Я там с ребятишками замучилась, а тебе и горя мало. Я уйду и опять ворочаюсь, и опять ворочаюсь, а ты никак в толк не возьмёшь: нет и нет. Я хочу намекнуть и не могу. Ты сердишься на меня, гонишь. А вот как было в последний раз, не помню. Сон-то, сам видишь, какой. На две стороны. В одну ночь, поди, и приснился обоим. Может, то душа моя к тебе наведывалась. Оттого всё так и сходится».

«Естественный человек» Гуськов два года не откликался на зов самой природы в лице Настёна и честно воевал, подчиняясь наравственным законам – долга и совести. И вот, переполненный обидой и злостью на «госпитальное начальство», несправедливо отказавшее ему в отпуске («Разве это правильно, справедливо? Ему бы только один – единственный денёк побывать дома, унять душу – тогда он опять готов на что угодно»), Гуськов оказывается во власти природных инстинктов – самосохранения и продолжения рода. Подавляя в себе голос совести и чувство долга перед людьми, перед Родиной, он самовольно отправляется домой. Устоять перед этим зовом природы, напоминающим и о святости природного долга человека, Гуськов не может: «Пускай теперь что угодно, хоть завтра в землю, но если это правда, если он после меня останется… Это ж кровь моя дальше пошла, не кончилась, не пересохла, не зачахла, а я-то думал, я-то думал: на мне конец, всё, последний, погубил родову. А он станет жить, он дальше ниточку потянет. Вот ведь как вышло-то, а! Как вышло-то Настёна! Богородица ты моя!»

В обоюдном сне героев Распутина можно выделить два плана: первый – это зов природы. Сложность, не очевидность этого объясняется тем, что инстинкт самосохранения (страх) заявляет о себе в полный голос и осознаётся самим Гуськовым (к концу войны «всё больше росла надежда уцелеть и всё чаще подступал страх»), а инстинкт продолжения рода действует подсознательно, как веление судьбы. Второй план – пророческий, как предвестие трагического финала повести («Всё ещё надеясь на что-то, Настёна продолжала допытываться: «И ни разу, ни разу ты меня после того с ребятёнком не видел? Вспомни хорошенько».- «Нет, ни разу»).

«Остря каждую минуту глаза и уши», тайно, волчьими тропами вернувшись домой, он в первую же встречу заявляет Настёне: «Вот что я тебе сразу скажу, Настёна. Ни одна душа не должна знать, что я здесь. Скажешь кому-нибудь – убью. Убью – мне терять нечего». То же он повторяет во время последней встречи: «Но запомни ещё раз: скажешь кому, что я был, - достану. Мертвый найду и стребую. Запомни, Настёна…»

Нравственное начало в Гуськове (совесть, чувство вины, раскаяние) полностью вытесняется звериным желанием выжить любой ценой, главное – существовать, хоть волком, но жить. И вот он уже научился выть по-волчьи («Пригодится добрых людей пугать» - со злорадной, мстительной гордостью подумал Гуськов).

Внутренняя борьба в Гуськове – борьба между «волком» и «человеком» – мучительна, но исход её предопределён. «Ты думаешь, легко мне здесь зверюгой прятаться? А? Легко? Когда они там воюют, когда я тоже там, а не здесь обязан находиться? Я здесь по-волчьи научился выть?»

Война приводит к трагическому конфликту социального и природного в самом человеке. Война часто калечит души людей, слабых духом, убивает в них человеческое, пробуждая низменные инстинкты. Война превращает Гуськова, хорошего работника и солдата, который «среди разведчиков читался надёжным товарищем», в «волка», в зверюгу лесную? Это превращение мучительно. «Всё это война, всё она – снова принялся оправдываться и заклинать. – Мало ей убитых, покалеченных, ей ещё понадобились такие, как я. Откуда она свалилась? – на всех сразу? – страшная, страшная кара. И меня, маня туда же, в это пекло, - не на месяц, не на два – на годы. Где было взяться мочи, чтобы вынести её дольше? Сколько мог, я дюжил, и не сразу, я принёс свою пользу. Почему меня надо равнять с другими, с заклятыми, кто с вреда начал и вредом кончил? Почему нам уготовано одинаковое наказание? Почему нам уготовано одинаковое наказание? Им даже легче, у них хоть душа не мается, а тут когда она ещё свернётся, станет бесчувственной…

Гуськов отчётливо понимает, что «судьба его свернула в тупик, выхода из которого нет». Злоба на людей и обида за себя требовали выхода, появилось желание досадить тем, кто живёт открыто, не боясь и не прячась, и Гуськов ворует рыбу без крайней на то необходимости, по сидев на чурбане, выкатывает его на дорогу («кому-то придётся убирать»), с трудом справляется с «лютым желанием» поджечь мельницу («так хотелось оставить по себе жаркую память»). Наконец, первого мая он жестоко убивает телёнка, убивает обухом по голове. Поневоле начинаешь испытывать чувство жалости к бычку, который «от обиды и страха заревел… обессилел и надорвался, надорвался памятью, понятьем, чутьём всем, что в нем было. В этой сцене, образе телёнка, сама природа противостоит преступникам, убийцам и грозит им возмездием.

Злость на людей, резко возросшая и переполняющая Гуськова после дезертирства, как бы перешла к нему от матери, над которой до старости в Атомановке посмеивались за её произношение, цоканье), «а она злилась и не умела скрыть свою злость, а потому сторонилась людей, старалась оставаться одна». С отцом у Гуськова не существовало никаких отношений («каждый жил сам по себе»). Судьба Гуськова связана и с судьбой родной деревни. Видимо, не случайно деревня «построилась когда-то на отшибе» и прежние название было «Разбойниково».

Если в Гуськове борьба между «волком» и «душой»,

которой «всё выгорело до тла», заканчивается победой животного начала, то в Настёне в полный голос о себе заявляет «душа». Впервые чувство вины перед людьми, отчуждение от них, осознание того, что «не имеет права ни говорить, ни плакать, ни петь вместе со всеми», пришло к Настёне, когда в Атомановку вернулся первый фронтовик – Максим Вологжин. С этого момента мучительные терзания совести, осознанное чувство вины перед людьми не отпускают Настёну ни днём, ни ночью. А день, когда вся деревня ликовала, отмечая окончание воины, казался Настёне последним, «когда она может быть вместе с людьми». Затем она остаётся одна «в беспросветной глухой пустоте», «и с этого момента Настёна словно тронулась душой».

Героиня Распутина, привыкшая жить простым, понятными чувствами, приходит к осознанию бесконечной сложности человека. Настёна теперь постоянно думает о том, как жить, ради чего жить. Она до конца осознаёт, «как стыдно жить после всего, что случилось. Но Настёна, несмотря на готовность идти с мужем «на каторгу», оказывается бессильной спасти его, не в состоянии убедить его выйти и повиниться перед людьми. Гуськов слишком хорошо знает: пока идёт война, по суровым законам времени его не простят, расстреляют. А после окончания войны уже поздно: процесс «озверения» в Гуськове принял неоратимый характер. Спасти Андрея Настёна не могла, но спасти ребёнка была обязана.