Смекни!
smekni.com

А.С.Пушкин: краткий очерк жизни и творчества (стр. 3 из 5)

Как бы то ни было, пребывание в Михайловском дало Пушкину возможность обрести самого себя: как поэт, он заговорил теперь на собственном языке, и этот язык уже мало кому из современников приходило в голову объяснять влиянием Жуковского или Байрона.

В самом конце декабря 1825 г. в продажу поступили «Стихотворения Александра Пушкина», снискавшие шумный успех; Пушкин занял первое место на российском Парнасе. В Михайловском были закончены «Цыганы», создан основной текст «Бориса Годунова», «Граф Нулин», «Подражания Корану», написаны четвертая, пятая и шестая главы «Евгения Онегина».

Роман в стихах становился спутником жизни, своего рода дневником, отражавшим не только развитие героев, но и духовную эволюцию автора. Основная тема романа – литература и жизнь; восприятие действительности через посредство литературного текста осмыслялось в сложной перспективе истории чувств, и литературные произведения становились элементами миропонимания и языком общения. При этом, конечно, попытка строить жизнь по аналогии с судьбами литературных персонажей оценивалась Пушкиным насмешливо: он давно, видимо, еще в лицее понял, что подобные попытки свойственны провинциалам, которые сведения о светской жизни черпают из книг. Показательно, что замечания о Татьяне, которой «рано нравились романы, // Они ей заменяли все» и которая приняла Онегина за Грандисона, окрашены иронически. Но роман в стихах отмечен и иной свободой – той свободой выбора жизненного пути, которая выразилась не только в открытом финале, но и в системе жанровых предпочтений. В третьей главе романа в стихах Пушкин рассуждает о старом и новом романе: «восторженный» герой романа старого «Готов был жертвовать собой, // И при конце последней части // Всегда наказан был порок, // Добру достойный был венок»; потом все изменилось: «А нынче все умы в тумане, // Мораль на нас наводит сон, // Порок любезен и в романе, // И там уж торжествует он. // Британской музы небылицы // Тревожат сон отроковицы // <...> Лорд Байрон прихотью удачной // Облек в унылый романтизм // И безнадежный эгоизм». Кажется, современники не заметили того, что составляло основу пушкинского замысла: «Евгений Онегин» начинался как сочинение в новейшем вкусе, как рассказ о «москвиче в гарольдовом плаще», и даже «русская хандра» его соотносилась с «английским сплином». А закончился – как роман на старый лад, отказом Татьяны, венком добру, т.е. в полном несоответствии с духом новой эпохи и унылым романтизмом лорда Байрона.

Сходным образом романтическая трагедия оказалось опытом полемики с современной французской историографией, которая, по точному замечанию Б.М. Энгельгардта, была выведена «на суд русской летописи». Важно и другое: в трагедии «Борис Годунов» Пушкин выступил как единомышленник Карамзина, и в то самое время, когда критика «вооруженною рукою» (Вяземский) на «Историю государства российского» уже приготовлялась в кругу деятелей 14 декабря. В этой трагедии мнение народное представало как объект манипуляций; один из сторонников Лжедимитрия произносил патетически: «Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов? // Не войском, нет, не польскою подмогой, // А мнением – да, мнением народным». Движущей события силой оказывается провидение, Божий суд, от которого не суждено было уйти ни Годунову, ни Отрепьеву.

Освобождение Пушкина из Михайловской ссылки оказалось драматическим и почти мгновенным. В ночь с 3 на 4 сентября 1826 г. в Михайловское явился фельдъегерь с предписанием отправляться в Москву. 8 сентября Пушкин, не успев отряхнуть дорожную пыль, предстал в Кремле перед Николаем I. Разговор был длительным (насколько можно судить, он продолжался более часа) и трудным для Пушкина: в ходе этого разговора должна была решиться его судьба. И судьбой своей Пушкин сильно рисковал, когда на вопрос царя «если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?» ответил: «Неизбежно, Государь, все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них». Это, несомненно, была центральная часть беседы: отвечая утвердительно, Пушкин тем не менее объяснил свой выбор своими дружескими отношениями, но не своими убеждениями; он прекрасно понимал, что несостоявшаяся революция начиналась небезупречно: устроители ее обманули солдат, уверив их, что они идут сражаться за законного императора Константина.

В ходе беседы с царем Пушкин заговорил о конституционной монархии; ответ царя запомнился поэту надолго: «Думаешь ли ты, что будучи конституционным монархом, - говорил Николай, - я смог бы сокрушить голову революционной гидре, которую вы сами, сыны России, вынянчили на гибель России? Считаешь ли ты, что обаяние самодержавной власти, мне Богом данной, не помогло удержать в повиновении остальную гвардию и уличную чернь, готовую к буйным поступкам, грабежу и насилию? Толпа не посмела бунтовать передо мною! Не посмела! Ибо самодержавный царь был для нее живым представителем всемогущества Бога, представителем Бога на земле; ибо она знала, что я понимал величие своих обязанностей и не был человеком, лишенным мужества и воли, человеком, которого гнут бури и которому страшен гром!» Пушкин слушал, понимая, что в словах царя не было ни игры, ни самолюбования: «Когда он это говорил, казалось, он вырастал и становился огромным в сознании своего достоинства и силы. Его лицо было сурово и глаза сияли. Но это не было признаком гнева – нет! Он не был гневен в эту минуту, он как бы измерял свою силу, боролся с сопротивлением и побеждал» (рассказ Пушкина приводим в передаче Ю. Струтынского).

Николай принял решение простить поэта и объявил ему, что отныне сам будет его цензором. Эта милость, как выяснилось впоследствии, не только не оказалась для Пушкина панацеей от цензурных бедствий, но и изрядно затруднила напечатание ряда произведений.

Московское общество приняло поэта восторженно; публичные чтения «Бориса Годунова» следовали одно за другим. Одно из таких чтений описал М.П.Погодин: «Первые явления мы выслушали тихо и спокойно <...>. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иваном Грозным, о молитве иноков: “Да ниспошлет покой его душе, страдающей и бурной”, – мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. <...> Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления». Осень 1826 г. – пик пушкинского успеха. Никогда ни до, ни после его прижизненная слава не поднималась на столь высокий уровень.

Очень скоро завязался поначалу скрытый и, вероятно, казавшийся Пушкину поначалу не слишком существенным, конфликт с московским обществом. В либеральном английском клубе Пушкин провозглашал здравие нового государя. Конечно, все пили, но все и удивлялись: поведение Пушкина в то время, когда свежа еще была память о казни пятерых заговорщиков и о следствии, которое прямо или косвенно затронуло значительную часть высшего общества, было не то чтобы неадекватным (и в Петербурге, и в Москве декабристам сочувствовали весьма и весьма немногие), но как-то не вязавшимся с репутацией поэта, которого некоторое время воспринимали как певца свободы, т.е. через призму таких его произведений, как «Вольность». «Кинжал» и некоторых других. Поздней весной 1827 г., когда Пушкин навсегда уехал из Москвы в Петербург, его отношения с Москвой были уже основательно испорчены. Любопытно, что в своем «Путешествии из Москвы в Петербург» (1833-1835) он будет сочувственно писать именно о той ушедшей Москве времен Екатерины, которую осмеял Грибоедов в своей комедии: «Горе от ума» есть уже картина обветшалая, печальный анахронизм. Вы в Москве уже не найдете ни Фамусова, который всякому, ты знаешь, рад – и князю Петру Ильичу, и французу из Бордо, и Загорецкому, и Скалозубу, и Чацкому; ни Татьяны Юрьевны, которая Балы дает нельзя богаче // От Рожества и до поста, // А летом праздники на даче. Хлестова – в могиле; Репетилов – в деревне. Бедная Москва!».