Смекни!
smekni.com

Творческий традиционализм и власть (стр. 2 из 5)

Интересно проследить взаимоотношения славянофилов и власти в 1880-1890-х гг. по дневникам этого времени генерала А.А. Киреева, который состоял придворным великого князя Константина Николаевича и его семьи, был вхож в самые высшие правительственные и придворные сферы. Киреев одобряет манифест 29 апреля 1881 г. о незыблемости самодержавия, считая, что “явился он очень кстати, ибо идеи конституционные и раздражающие о них толки слишком начали укореняться” (20). В целом он доволен правительственным курсом: “<…> ощущается твердость, которой мы давно не видали” (21). Александра III он характеризует как “человека честного и чистого”, считает, что у него (в отличие от отца) “цельности гораздо больше”, однако видит у него “недостаток идеи и убеждений” (22), что сказывается и на правительственной политике, лишенной идеологического обоснования, а потому не имеющей серьезной перспективы. Таким обоснованием, по мнению Александра Алексеевича, может быть только славянофильство, и он с грустью отмечает, что оно не имеет никакого веса в верхах, более того, считается опасным учением. Большинство чиновников “не понимает разницы между нигилизмом и славянофильством” (23). Киреев передает слова А.Ф. Аксаковой (также близкой ко двору) о том, что “за исключением Государя, все мужчины импер[аторского] семейства враждебны направлению “Руси”, т.е. конституционалисты!??! Кругозор их узок, не выходит из цикла идей–привычек” (24). Киреев неоднократно вынужден фиксировать либеральные настроения членов царской фамилии. “Победоносцев сказал мне чудовищную вещь — [великий князь] Михаил Николаевич, принимая [И.Д.] Делянова, сказал ему, что единственный исход из настоящего положения — дать конституцию!!! <…> Если уж Дядя, председатель Госуд[арственного] Совета сдается, то где же ожидать, что другие “чиновники” будут стойче!” (25) Великий князь Константин Николаевич до такой степени ненавидел Каткова, что одобрил студенческую антикатковскую демонстрацию, в которой участвовали люди с револьверами: “Да что же делать <…> коли иначе нельзя избавиться от этого негодяя как застрелив его!” — это говорит Великий Князь, бывший председатель Государственного Совета. Как же Рысаковых и Перовских <…> осуждать!!?” (26). “Самый надежный все-таки Государь, — пишет Киреев, — Все остальные, я говорю об имеющих голос в Правлении, склоняются к конституции… Слепцы” (27). То же касается и верхушки чиновничества: “[От веры в монархию] не остается и следа в высших слоях администрации <…>” (28). Александр Алексеевич часто жалуется на цензурные притеснения славянофильских изданий. Так в августе 1887 г. Е.М. Феоктистов лично вычеркнул из киреевской статьи “Катков и Аксаков” абзац, где просто упоминалось, о том, что в отличие от Каткова Аксаков был сторонником возвращения “к тем совещаниям между верховной властью и землею, которые были в употреблении во второй половине московского периода Русской истории, и к которым зачастую прибегали Цари, не утрачивая при этом ни своей власти, ни своего обаяния” (29). В декабре 1890 г. он снова возмущенно говорит “о нашей глупой цензуре”: “<…> Государю напели, что славянофильские теории крайне вредны, в особенности опасно говорить о земском соборе. Государь, действительно теперь верит, что славянофильство опасно! Недавно еще он это подтвердил в очень резкой форме. Книгу Конст[антина] Аксакова запретили! <…> Бедный Царь! Как его обманывают и сбивают с толку” (30). Как бы обращаясь к высшим чиновникам правительства, Киреев восклицает: “<…> кого вы ловите, славянофилов, да разве Вы не видите, что мы Ваши лучшие союзники, что мы можем быть очень неприятны, но никогда не можем быть вредны, и можем быть очень полезны, что именно правда на нашей стороне, и именно в области мысли — разве не мы славянофилы первые выяснили значение православия как нормирующего культурного фактора нашей духовной жизни, разве не мы выяснили первые значение народности, наконец, разве мы уступаем кому бы то ни было в преданности самодержавию? <…> “своя своих не познаша”” (31). 5 января 1891 г. он возражает на слова В.К. Плеве, что-де славянофилов “съедят конституционалисты”: “Нет, наоборот, они съедят Вас (абсолютистов). <…> За меня говорит история. <…> Абсолютизм не держится” (32). Особо нужно отметить, что генерал не одобрял политику Александра III за ее излишнее миролюбие (33). Первые впечатления о Николае II у Киреева противоречивы: с одной стороны, при личной встрече император произвел на него “прекрасное впечатление” (“ему бесконечно хочется добра!”), с другой, он с тревогой отмечает “полную неустойчивость во взглядах Государя. Неустойчивы его принципы, или вернее, слишком общи, и не применяются к жизни” (34). При новом монархе сохраняются цензурные запреты на пропаганду славянофильского учения. Д.А. Хомякову отказано в издании журнала на том основании, что “и так много журналов и в новых — нужды не ощущается <…>?! — возмущен Александр Алексеевич. — Да как же это нелепое правительство не видит, что общественное мнение у него уходит из рук! Правда, крайние шестидесятники, резкие материалисты, вообще “революция” потеряли свой “престиж”, но не много выиграло правительство. Оно старается подобрать себе слуг, но все одевает их в ливрею, а от ливреи порядочные люди отказываются. Запрещая говорить не лакеям желающим поддержать православ[ие], самодерж[авие] и народность, вот как Хомякову — зажимают рот” (35). Снова и снова Киреев настаивает на том, “чтобы была в правительстве руководящая идея, оно не должно страдать идеебоязнью, идеофобия эта и сделала, что Александр III никого не дал своему сыну” (36). В марте 1899 г. он сетует: “<…> государственных людей совсем нет, какие-то людишки без идеи.Победоносцев один, но и он совершенно бесплоден, и физически, и нравственно, а не для созидания. [С.Ю.]Витте умен, но какие же у него идеи?! <…> Нет государственной идеи ясно очерченной, ни славянофильской, ни катковской, ни конституционной” (37). По его мнению, Николаю II “нужно <…> повторять, выяснять, что мы находимся на распутье, что жизнь народная от того так нервна, что она сорвана со старых своих устоев (николаевских) и брошена реформами Александра II именно на перепутье, без указания того, куда ей идти? Но ведь просто так, без цели и системы, двигаться нельзя, а двигаться нужно! Все двигается фатально, необходимо, стало быть, направить это движение куда следует, но ведь есть два дальнейших пути. Так как административно Государство не может при данных условиях времени устоять, оно падет непременно, но пасть оно может или в конституционализм или в славянофильство <…>” (38). В связи с сильными студенческими волнениями 1899 г., пессимизм Киреева резко возрос: “Мы никогда не переживали еще (насколько я себя помню) такого странного времени (да и страшного). Никто не хочет повиноваться и никто не умеет повелевать!” (39) Сознание близящейся катастрофы пронизывают страницы киреевского дневника за 1900 г. Например, Александр Алексеевич передает следующий свой разговор с Победоносцевым, который жаловался, что “вообще все молодое поколение, все мыслящее становится враждебным правительству, число его сторонников уменьшается. Да, отвечал я Победоносцеву грустно; но “на век государя хватит?” “Хватит ли?”- отвечал мне Поб[едоносцев]. Да и действительно, хватит ли? Вопрос о будущности России ставится грозно, он настоятельно требует решения и этого не видят “на верху” <…>” (40). “Современный государственный строй отживает свой век, мы идем — к конституции. Это яснее дня (и не пасмурного Петербуржск[ого], а ясного Кутаисского).Возвращаюсь из города с Победоносцевым и он то же самое повторяет: “идем на всех парах к конституции, и ничего; никакого противовеса, какой-либо мысли, какого-либо культурного принципа нет <…>” Но хотя П[обедоносце] в все это и сознает, но не он ли сам во многом виноват в том, что не давая никакого свежего воздуха, никакого света, он превращал умеренных либералов бледнорозовых в красных, белых в радужных хамелеонов, а консерваторов в обскурантов, дураков” (41). “Мы идем навстречу сериозным, очень сериозным смутным временам. Идем с открытыми глазами, ничего не видя, и не понимая. <…> Снизу идет революционная работа, сверху делаются глупости <…>, а где опора? Ведь мысль разрушающую можно побороть только мыслью созидающую, консервативною. Но где же органы такой мысли? Их нет, и их не будет, пока ценсура будет стеснять выражение этой мысли. <…> На консервативную мысль накладываются путы; с первого шага консервативную мысль заставляют молчать. <…> Как же помогать, при таких условиях! Как вытащить из воды утопающего, когда он отталкивает шест, который ему подаешь!” (42) Правда, у Киреева еще оставалась надежда, что возможен поворот “в сторону Монархии славянофильского типа. <…> У нас есть кое-какие шансы” (43). Но ему было суждено дожить до революции 1905 г. и убедиться, что сбываются самые худшие его опасения” (44).

Неоднократно страдал от цензуры и другой лидер позднего славянофильства — С.Ф. Шарапов (45). Его газета “Русское дело”, получившая два предупреждения, и временно приостановленная, была вынуждена из-за убытков издателя прекратить свой выход. В своем письме Н.П. Игнатьеву от 23 октября 1888 г. Сергей Федорович рисует весьма мрачную картину окружающей действительности: “Каким образом может происходить то ужасное явление, что при Государе, по общему всенародному убеждению, быть может, наиболее близком к идеалу Монарха и Самодержца <…> проявляется такое ужасное разложение всей общественной и государственной жизни России, такое падение престижа власти, такое несоответствие издаваемых законов с потребностями жизни, такое отсутствие прочности и нравственности в общественном строе, такая зияющая нищета в области творческой мысли, такое страшное отсутствие людей дела, государственных сил, дающее полный простор только посредственностям? <…> откуда этот мертвый сон всего общества, эта дряблость, измельчалость, трусость, подлость, эта всеобщая апатия, фальшь и лицемерие, это поникновение духа, делающие наше время едва ли не самым тяжелым, самым гнетущим <…> ответ на этот вопрос один: оттого, что бюрократия отрезала сплошной стеной живую Россию от живого Царя, оттого, что монополизировала она и мысль, и чувства, и жизнь России и самый ее патриотизм, и самую любовь, и преданность Царю. <…> Все горькое и жесткое, высказанное выше представляется чуть не ангельски-незлобным сравнительно с тем, что говорится <…> повсюду, и не враждебными государству элементами, а истинными патриотами, теми людьми, которые за Царя и родину положат не только свое достояние, но и свои головы. <…> теперь именно царство бюрократии, которая в слепом самомнении готова совсем упразднить живую Россию” (46). Еще более жесткую оценку царствованию Александру III дает в письмах В.В. Розанову (1892) друг Шарапова и постоянный автор его изданий И.Ф. Романов (Рцы), который уже предъявляет претензии самому императору: “Чиновники идиоты и в этом никто не виноват. А где Самодержец? В чем проявляется его индивидуальность, его инициатива, его творчество. Говорят, она отдыхает в Гатчине, прохлаждается в финляндских шхерах, благодушествует в Дании…<…> Власти нет. В “нетях власть””. По мнению Романова, господствующая в России “система белого нигилизма полагает, что благонамеренность проявляется исключительно либо в доносах, либо в раболепной лести, а что сверх сего, то уже почитается крамолою, изменою… Последнее десятилетие есть самая гибельная, ПОЗОРНАЯ страница нашей истории. ПО ПЛОДАМ УЗНАЕТЕ ЕЁ… Се наперед рек Вам” (47). Нам представляется, что вышеприведенные тексты и факты достаточно убедительно свидетельствуют, что славянофильство в 1880-1890-х гг. не только не было “у власти”, но, напротив, скорее находилось к ней в умеренной, скажем так, оппозиции. Повторяем, “официозом” являлись передовицы Каткова и “Московский сборник” (1896) Победоносцева. Катков находился настолько в исключительном положении (даже после смерти), что в декабре 1887 г. по докладу Феоктистова, Д.А. Толстой приказал вырезать из январского номера “Русского архива” за 1888 г. статью вполне благо-намеренного Д.И. Иловайского “Историческая поминка о Каткове”, где среди множества похвал покойному автор допустил и несколько критических замечаний в его адрес, которые были названы в Запрещении “странными” и “неуместными”. В том же году Иловайскому отказали в издании своего журнала, “в виду многочисленности существующих уже в Москве периодических изданий и ограниченности личного состава Московского Цензурного Комитета” (48).