Смекни!
smekni.com

Творческий традиционализм и власть (стр. 3 из 5)

Как мы уже отмечали, К.Н. Леонтьев крайне отрицательно относился к правительственному курсу в период правления Александра II. В письме К.П.Победоносцеву от 27 мая 1880 г. он, например, восклицал: “<…> надо волосы и одежду на себе рвать и сокрушаться о том, зачем родился русским в такое время!” (49) Зато “реакционные реформы” Александра III вызывали у него самую горячую симпатию: “<…> дух текущих 80-х годов национальным зовут все, и приверженцы национализма, и враги его. И чувствуется, что это верно” (50) (при этом он отказывал в подлинно национальном духе не только политике Александра II, но и — Николая I). Особое одобрение вызывали у него сословные реформы Д.А. Толстого, который “не будучи ничуть славянофилом в теории, на практике <…> оказался истинным славянофилом — в смысле не племенном, конечно, акультурно-государственном <…> Он дал первый толчок к восстановлению русского дворянства <…>” (51). Но сила и глубина “реакционных реформ” не удовлетворяли Константина Николаевича: “Не фанатично, не круто, не шумно, не выразительно, не резко… Слабо как будто… Так ли “делали” реакцию в других местах и в иные времена!… И страшно, и отрадно — вспомнить… <…> когда в реакции этой живешь — и видишь все-таки, до чего она неглубока и нерешительна, поневоле усомнишься и скажешь себе: “Только-то?”” (52) Были у Леонтьева и конкретные претензии к правительственной политике. Например, ему не нравилась “русификация” окраин, в реальности, по его мнению, становившаяся орудием их “европеизации”: “<…> хлопоча усердно и основательно о православии для эстов и латышей (это нужное единство)” не нужно вводить “французских судов на русском языке в Остзейском крае (это вредное однообразие, смешение) <…> Поймите, прошу вас, разницу: русское царство, населенное православными немцами, православными поляками, православными татарами и даже отчасти православными евреями, при численном преобладании православных русских, и русское царство, состоящее сверх коренных русских, из множества обруселых татар и евреев. Первое — созидание, второе — разрушение. А этой простой и ужасной вещи до сих пор никто ясно не понимает… Мне же, наконец, надоело быть гласом вопиющего в пустыне! И если Россия осуждена после короткой и слабой реакции вернуться на путь саморазрушения, что “сотворит” один и одинокий пророк?” (53) Но, в отличие от славянофилов, автор “Византизма и славянства” никогда открыто не оппозиционировал “верхам”, будучи им принципиально лояльным. Более того, у него складывались неплохие личные отношения со многими министрами. Скажем, министр внутренних дел Д.А. Толстой, хлопоча о предоставлении ему повышенной пенсии, давал мыслителю в письме министру финансов Н.Х. Бунге (25 октября 1886 г.) следующую лестную характеристику: “Леонтьев имеет <…> особое право на поддержку и внимание Правительства. По справедливости, может быть он причислен к числу писателей, которые не ища популярности и минутного успеха, твердые сознанием долга, приносят значительную пользу своими произведениями. <…> Зная основательно жизнь Балканского полуострова <…> Леонтьев ясно и откровенно высказывал свои, отличающиеся замечательною меткостью, суждения о политическом и нравственном характере наших единоверцев <…> По вопросам внутренним является он энергическим поборником основных начал духовной и государственной жизни русского народа, Церкви и Самодержавия <…>” (54). По словам самого Леонтьева, министр просвещения И.Д. Делянов выражал пожелание, чтобы он жил в Сергиевом Посаде, “поближе к Академии и к Москве, где вы имеете такое полезное влияние <…> надеюсь, что вы будете еще и писать и действовать” (55). В 1881 г. Победоносцев предлагал Константину Николаевичу проект совместного издания их статей под одной обложкой (56). Не говорим уже о том, что близким другом Леонтьева был начальник Государственного контроля Т.И. Филиппов. Удостаивался философ и августейшего внимания. В 1886 г. “Восток, Россия и славянство” “была переплетена в дорогой переплет на казенный счет <…> и представлена государю Деляновым, который предварительно просил Филиппова заложить бумажками все страницы и места, для прочтения государем особенные пригодные” (57). Книга удостоилась “Высочайшей благодарности”, 60 ее экземпляров Победоносцев закупил для рассылки по духовным училищам (58). 17 августа 1889 г. Мыслитель с гордостью сообщает К.А. Губастову, что “получил от [А.А.]Фета (Шеншина) известие, что Государь во время путешествия на “шхеры” взял по чьей-то рекомендации мою “Национальную политику [как орудие всемирной революции]”, чтобы прочесть ее на досуге, с вниманием” (59). Министр внутренних дел И.Н. Дурново обращал “особое внимание государя” на статью “Над могилой Пазухина” “как на статью, имеющую государственное значение” (60). Но, при всем при том, по настоящему Леонтьев не был востребован режимом; как он сам грустно шутил: литературным генералом я не стал, “а разве, <…> непопулярным полковником” (61). Основные его идеи не были замечены правительством Александра III. Как верно заметил один из первых биографов Константина Николаевича А.М. Коноплянцев, “изменение в направлении нашей внутренней политики в царствование Александра III совершилось без всякого влияния со стороны Леонтьева, да и после того он никогда не был влиятелен в правящих сферах: там имели вес практические и близко осуществимые идеи, но кто из государственных людей того времени мог взяться за проведение в жизнь, например, мысли и мечты Леонтьева о взятии Константинополя и устроения там патриаршего престола над всеми православными странами, независимого ни от какой светской власти?” (62) Так же как, добавим мы, “за проведение в жизнь” идеи “социалистической монархии”, общие контуры коей философ изложил еще в 1882 г. в “Записке о необходимости новой большой газеты в С.-Петербурге”, направленной и Победоносцеву, и Филиппову. Но даже и сам “проект большой газеты”, вроде бы поддерживаемый Победоносцевым (63), в которой Леонтьев мог бы обрести достойную его постоянную трибуну, не был осуществлен. Конечно, идеи автора “Византизма и славянства” не могли не казаться чиновникам-прагматикам чересчур фантастичными. Могли бы они вообще быть осуществимы? Конечно, бессмысленно рассуждать о прошлом в сослагательном наклонении, но отрицать саму возможность реализации леонтьевской программы, нам кажется, не стоит, тем более, что некоторые ее элементы (правда без всякого непосредственного влияния их автора) нашли свое воплощение в практике так называемых тоталитарных режимов в Европе и СССР. Ю.П. Иваск, скажем, полагает, что проект “социалистической монархии”, в принципе “мог бы быть осуществлен, но — императором-преобразователем ростом с Петра Великого! Новые великие реформы могли бы предотвратить революцию; и для этого не нужно было бы созывать Думы; такая контрреволюция сверху вырвала бы инициативу у интеллигенции” (64). Так или иначе, но, безусловно прав В.В. Бородаевский, отмечавший, что “в громоздкой колеснице русской реакции Леонтьев был, в сущности, пятым колесом” (65). Можно также согласиться и с А.Л. Яновым в том, что “ярчайший из интеллектов, которым когда-либо располагало среди своих адептов русское самодержавие оказался ему не нужен” (66). В заключении леонтьевской темы хотелось бы отметить, что распространенное представление о том, что Константин Николаевич в последние годы жизни впал в полнейший пессимизм на счет будущего России (см., например, у Н.А. Бердяева: “<…> в последний период <…> он потерял веру в будущее России <…>” (67)) не соответствует действительности. Леонтьев сомневался в будущем России, это так. “Прочно ли все это только? — писал он о. Иосифу Фуделю 6 сентября 1888 г. о “реакционном” курсе правительства. — В отдельных лицах, вкусивших отраду веры, — да; — в обществе — не знаю. Сильно все-таки и прежнее противоположное течение. <…> Они (либеральные идеи. — С.С.) еще сильны сами по себе, а наши начала держатся только тем, что Правительство теперь за нас” (68). Но однозначного неверия в возможность победы “охранительных начал” у него все-таки не было. Л.А. Тихомиров вспоминает, что мыслитель рассчитывал (в 1890-1891 гг.) на, “по крайней мере, лет 25” “национальной “реакции”” и спорил со Львом Александровичем, определявшим ее срок в “лет пять-шесть” (69). А в одном из поздних писем (Розанову, 13 июня 1891 г.) Леонтьев уверенно утверждает: “Ну, а ряд блестящих торжеств еще будет у России бесспорно в ближайшем будущем” (70). Другое дело, что Константин Николаевич предполагал и другие, катастрофические варианты будущего, но на их скорой неизбежности он не настаивал никогда.