Смекни!
smekni.com

«Крейцерова соната»в четыре руки (стр. 2 из 3)

—Пожалуйста, мама!

...Анна успокоилась нескоро... Она бросила на стол дневник, стала на колени и долго молилась. Давно она этого не делала. Такое молитвенное состояние бывает у людей или в минуты большого горя, или в минуты большого нравственного роста. Так было с Анной.

Когда она поднялась, утомлённая и разбитая, она почувствовала, что что-то свершилось с ней и что теперь будет всё другое”.

Две картины — два мира. Тёмные и тяжёлые краски на суровом холсте толстовского откровения и лёгкие, акварельно-прозрачные на воздушной кисее девичьих переживаний. Мучительное и невыносимое положение пятнадцатилетнего мальчишки, униженного и раздавленного своим падением, и невинно-игривое, наивное узнавание нового, тревожного чувства юной героини. Толстой списал сцену падения с себя, но и Софья Андреевна нисколько не нафантазировала. (Случай с Дмитрием Ивановичем будет полностью повторен ею в подробном автобиографическом жизнеописании «Моя жизнь» в главе «Материализм».)

Как относится Толстой к своему прошлому? Он пытается забыть свои переживания “прежней холостой жизни” как позорящие его, уничтожить, вычеркнуть из памяти увлечения молодости, свою первую влюблённость, письма, стихи... Да, да, стихи... Молодой Толстой, как почти каждый влюблённый, “грешил” лирическими стихами:

И с сладостным трепетом счастья

Значенье его я постиг;

Но слова любви и участья

Сказать не хотел я в тот миг,

Слова так ничтожны в сравненье

С божественным чувством любви...

Верный друг Толстого Афанасий Фет говорил: “Кто не в состоянии броситься с седьмого этажа вниз головой, с непоколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху, тот не лирик”. То есть тот не любил. Толстой парил, любил и парил. Дневниковые записи 1862 года — подтверждение тому. 7 сентября: “Господи! Помоги мне, научи меня! Опять бессонная и мучительная ночь, я чувствую, я, который смеялся над страданиями влюблённых!.. Чему смеёшься, тому и послужишь!” 12 сентября: “Я влюблён, как не верил, что можно было любить. Я сумасшедший и застрелюсь, ежели это так продолжится. Был у них вечер. Она прелестна во всех отношениях... теперь я уже не могу остановиться... Но я прекрасен любовью”. 13 сентября: “Завтра пойду, как встану, и всё скажу. Или... Четвёртый час ночи. Я написал ей письмо, отдам завтра, то есть нынче, 14-го. Боже мой, как я боюсь умереть! Счастье и такое — мне кажется невозможно. Боже мой, помоги мне!”

Толстой влюблён. Это уже не мечтательная и неопределённая влюблённость в Сонечку Колошину или в Зинаиду Молостову, или в Валерию Арсеньеву, которую он пытался даже воспитывать, от которой так много требовал в своих письмах. Сейчас он ждёт и жаждет любви Сонечки Берс уже без всяких условий. Более того, временами он ощущает полную недоступность для себя личного счастья. Он укоряет себя, называет “скверной рожей”, чьё призвание лишь монастырский тяжкий труд. Но уничтожающее самобичевание наконец уступает место безотчётному, всеохватывающему чувству любви. И вот всё это он в свои шестьдесят хочет вычеркнуть и забыть, отречься от “божественного чувства”, повторяя за любимым поэтом: “И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю...” Совсем другое — Софья Андреевна. Она всё помнит. Помнит тот счастливейший для неё вечер 14 сентября, когда le comte (граф), не решаясь устно сделать ей предложение, передал ей письмо. Помнит, как она, испуганная, с видом “подстреленной птицы”, побежала к себе, заперлась на ключ и, прочитав письменное признание, не раздумывая, тотчас же вернулась в гостиную, где ждал её взволнованный севастопольский поручик, подошла к нему и произнесла: “Разумеется, да!”

* * *

Итак, Софья Андреевна, решив “очистить свою репутацию в глазах детей” и потомков, написала свою почти автобиографическую повесть «Чья вина?». Если в «Крейцеровой сонате» в семейных раздорах обвиняются оба супруга, то у Софьи Андреевны во всём виноват один муж. Главное действующее лицо повести — князь Прозоровский. Он женился после бурно проведённой молодости, когда ему было тридцать пять лет, на восемнадцатилетней Анне. Анна — совершенный портрет Сонечки Берс — идеальная барышня: мила, воспитанна, религиозна и целомудренна. Князь Прозоровский, напротив, — грубое, чувственное животное. Уже в первой главе после свидания с Анной он “мысленно раздевал в своём воображении её стройные ноги и весь её гибкий, сильный девственный стан”. После венчания молодые сразу выехали к нему в усадьбу, и по дороге в карете князь, от которого пахло табаком и духами, совершил над ещё совсем ребенком насилие. “Подавленная стыдом и протестом против плотской любви князя”, она лишь чувствовала усталость, угнетённость, стыд и страх. Затем появляется старый друг Прозоровского художник Дмитрий Бехметьев, который бросает к ногам Анны свою бескорыстную любовь. Ревнивый муж в гневном раздражении случайно убивает свою честную и невинную жену.

“За что?” — постоянно звучит вопрос Софьи Андреевны. За что первая чистая любовь Анны так скоро была отравлена ядом ревности? За что в самый трудный период её жизни — время первой беременности — она не была окружена заботой и вниманием мужа, напротив, столкнулась с его холодностью и равнодушием? И эта холодность перешла потом на её детей, а его равнодушием пропиталась вся их семейная жизнь, всё то, что составляло “центр её жизни внешней и внутренней”. Всё приходилось ей переживать одной: болезни детей, их лечение, воспитание, душевные расстройства. Всегда занятая ими — то кормящая одного, то носящая другого, дающая уроки третьему, среди всех домашних и хозяйственных дел, — она не находила времени для себя одной. Опустившись, подурнев, она начала замечать, что князь стал особенно оживляться в обществе молодых женщин. У него появилась какая-то “особенная забота” о своей внешности, беспокойство об усилившейся седине и поредевших, когда-то прекрасных волосах. А что она? “Неужели только в этом наше женское призвание, — думает Анна, — чтоб от служения телом грудному ребёнку переходить к служению телом мужу? И это попеременно — всегда? А где же моя жизнь? Где я? Та настоящая я, которая когда-то стремилась к чему-то высокому, к служению Богу и идеалам?”

И опять эти проклятые вопросы. За что “усталая, измученная, я погибаю? Своей жизни — ни земной, ни духовной — нет. А ведь Бог мне дал всё: и здоровье, и силы, и способности... и даже счастье. Отчего же я так несчастна?..” Лучшие молодые годы её прошли в детской. Ледяное отношение к ней мужа она пытается заменить любовью к детям и этим “заменить пустоту в сердце”. Но трагизм положения как раз в невозможности заменить одно другим, эти два чувства не тождественны. Если у Толстого-Прозоровского совершилось давнее желание молодости иметь рядом не только жену-любовницу, но жену-мать, то Софья-Анна, став для него “идеальной женой” и “идеальной матерью” для детей, не обрела для себя идеального мужа и идеального отца. “Вот я и замужем, а нет у меня мужа-друга. Он и как муж-любовник уходит от меня. За что?! За что?!” Сердце ещё исполнено любви и нежности, оно готово откликнуться на первый зов самого близкого человека, но в ответ лишь холод и равнодушие. Неожиданное появление Дмитрия Бехметьева — словно лёгкий освежающий ветерок всколыхнул в душе Анны забытые, а может, и никогда не веданные ею чувства. С его стороны не были ни страстных фраз, ни намёков, ни грубых ласканий, ничего, что обычно сопровождало её семейную интимную жизнь, напротив, всё вокруг дышало поэзией, нежностью, заботой и участием доброго друга. Внимание Бехметьева проявлялось во всём: она любила цветы — он наполнил лучшими весь её дом, она любила чтение вслух — он отыскивал самые интересные статьи и книги и читал ей целыми вечерами. Все прежние проблемы, ещё недавно казавшиеся совершенно непреодолимыми, вдруг стали мелкими и не стоящими даже внимания, неудачи отошли на задний план, окружающие люди стали намного добрее и, что удивительнее всего, муж ей стал более приятен. Эти необычные изменения в её жизни были так новы и необычны, она была совершенно счастлива. Сердце получило искомое — верного и участливого друга.

Софья Андреевна, конечно, описывала любовно-дружеские сцены своих героев такими, какими она мечтала наполнить свою собственную жизнь. “Не могу я заглушить в себе, — записывает она в дневнике 1897 года, — эту потребность дружеских, спокойно заботливых отношений друг к другу, которые должны бы быть между людьми близкими”. Но и не глушила она это в себе. Ей не нужно было этого делать, достаточно было просто воскресить в памяти прежнее отношение к ней преданнейшего друга Афанасия Афанасьевича Фета. Их долгие прогулки, задушевные беседы, чтение стихов летними вечерами на веранде — всё это было, было... Или вспомнить последний приезд Фета в Ясную. Когда Лев Николаевич отвёз его на станцию Ясенки, поэт на платформе, повернувшись лицом в сторону милой его сердцу усадьбы, воскликнул: “В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать...” — и заплакал. Не ей ли, покорявшей окружающих своей энергией и молодостью, задором и страстностью, посвящал он стихи:

Когда так нежно расточала

Кругом приветы взоров ты,

Ты мимолётно разгоняла

Мои печальные мечты.

Сказать, что это были лишь поэтические грёзы, “серебристый звон поэтического сердца”, который питал творческое вдохновение поэта, значит, сказать полуправду. Она, как женщина, не могла не чувствовать исходящую из его души истинную глубину влюблённого чувства.

Пускай терниста жизни проза,

Я просветлеть готов опять

И за тебя, звезда и роза,

Закат любви благословлять.

“Дорогая Графиня, я не виноват, что я поэт, а Вы мой светлый идеал. Разбираться по этому делу надо перед небесным судом, и если слово поэт значит дурак, то я и этому смиренно покорюсь. Дело не в уме, а в счастии, а носить в сердце дорогих людей — великое счастие”. Получив это пылкое, крайне приятное ей признание, тем не менее она оставила в дневнике запись (скорее для нас, для потомков), что всё-таки “ни крошечки его не любила”. О, женщина — загадка, завёрнутая в кокетство!