Смекни!
smekni.com

Нравственный выбор героев в Великой Отечественной войне (стр. 3 из 4)

Сам Гуськов хотел бы переложить вину на «рок», перед которым бессильна «воля». Не случайно поэтому через всю повесть красной нитью проходит слово «судьба», за которую так цепляется Гуськов. Он не готов. Не хочет нести ответственности за свои поступки, за свое преступление всеми силами пытается прикрыться «судьбою», «роком». «Это все война, все она, - снова принялся он оправдываться и заклинать». «Андрей Гуськов понимал: судьба его свернула в тупик, выхода из которого нет. И то, что обратной дороги для него не существовало, освобождало Андрея от лишних раздумий».

Нежелание признавать необходимость личной ответственности за свои поступки – это один из тех «штрихов к портрету», которые раскрывают червоточину в душе Гуськова и обусловливают его преступление (дезертирство). Критики (в частности, А. Карелин) обращали внимание на поведение Андрея на фронте, когда, «поддаваясь страху, не видя для себя удачи, Гуськов осторожно примеривался к тому, чтобы его ранило, – конечно, не сильно, не тяжело, не повредив нужного, - лишь бы выгадать время».

Можно найти в повести Распутина те штрихи, которые снимают вопрос о «судьбе», но которые весьма глубоко вскрывают причины преступления: все разъедающий индивидуализм сопровождал, оказывается, Гуськова всю жизнь. Ко всему этому присовокупились и индивидуальные черты характера, в частности, жестокость, свойственная натуре Гуськова. Итак, писатель вскрыл для нас червоточину в характере Гуськова, объяснившую его дезертирство.

Если поначалу содеянное представлялось Гуськову гнусным, подлым, ели он согласен видеть в себе некую даже предрасположенность и способен хотя бы мельком, на словах, проявлять заботу о ближних, то прогрессирующая деградация лишает его затем всяческой критической самооценки. Период вины, словно ненароком забредший в его душу, прошел достаточно быстро; вина была изгнана, поскольку, являясь чувством для этого человека инородным, не могла соседствовать рядом со своими антиподами—обвинением всему миру, обидой на весь мир.

В. Распутин, раскрывая неуклонное расчеловечивание Андрея Гуськова, идущее параллельно с все большей потерей им связей с селом, с людьми, – не встает на облегченный путь однозначного показа поступков и внутреннего мира Гуськова. Пока процесс еще внутри, не виден; пока сами приходы Настены еще помогают ему сохранить обличье, держаться на плаву, но первые толчки, позывы уже зафиксированы писателем в сцене охоты на косуль. Подстрелив одну из них, он «не добил ее, как следовало бы, а стоял и смотрел, стараясь не пропустить ни одного движения, как мучается подыхающее животное, как затихают и снова возникают судороги, как возится на снегу голова. Уже перед самым концом он приподнял ее и заглянул в глаза—они в ответ расширились…Он ждал последнего, окончательного движения, чтобы запомнить, как оно отразится в глазах…» (в этой сцене—и психологическая подготовка к собственному неизбежному концу.).

Душа Гуськова опустошается постепенно. Так, уже совершив и другую измену, живя после госпиталя у немой Тани в Иркутске, «он все еще был не в состоянии прийти в себя от случившегося», «стараясь унять навалившуюся боль». «Он как-то враз опостылел себе, возненавидел себя...» Скрываясь затем от людей возле своего села, тайно встречаясь с женой, он на первых порах часто думал не о себе: «на люди…показываться нельзя, даже перед смертным часом», - говорил он Настене, - «не хочу, чтобы в тебя, в отца, в мать потом пальцами тыкали». Уходя в верхнее зимовье, оставаясь один на один с собой, он чувствовал, как «постанывало запретное, запертое на десять замков, запоздалое, дурацкое раскаяние» и «он ненавидел, боялся себя, тяготился собой…»

Падение Гуськова и невозможность для него нравственного «воскресения» становятся очевидными именно после высоко художественной, потрясающей, сюжетной ситуации – убийства теленка на глазах матери-коровы. Удивительно это: «корова закричала», - когда убийца Гуськов занес топор над ее ребенком

Крайнее проявление индивидуализма Гуськова, свидетельствующее о разрушении личности, выражается в неудержимом желании осуществить формулу «все позволено» и поставить себя вне человеческого общества, «по ту сторону добра и зла». «Срывы психики», как результат поселившегося «беса вседозволенности», фиксируются художником Распутиным в целом ряде других эпизодов: Гуськов воровал рыбу из сетей рыбаков (не из-за нужды, а желания «досадить тем, кто, не в пример ему, живет открыто») и т.д. Именно потребность досадить, оставить следы своего существования заставляла его творить безобразия. Ибо самое страшное для него—смириться с тем, что его нет ни для кого, что «он—мертвец, тень, пустое место». И вот уже он выкатывает на дорогу чурбан—кому-то придется убирать; едва сдерживается от «безудержного, лютого желания поджечь мельницу… Хотелось оставить по себе жаркую память» и т. д. Больной, агонизирующий дух ищет нездоровых занятий, ибо «умственное спокойствие покупается ценой нравственного достоинства» (Д.И. Писарев).

Наступил день окончания войны. Но – примечательно, если Андрей Гуськов в это время, разойдясь с историей, звереет и утрачивает связь не только с людьми, но и природой, не раз оскорбляя ее (убийство теленка и др.), – Настена еще острее чувствует природу. Это последнее не случайно: чувство природы не только органично поэтической, «народной» душе Настены, но также тесно гармонирует с чувством одиночества и вины перед людьми. Идя к своей гибели, Настена, вместе с тем, нравственно «очищается». Правда истории и нравственные законы побеждают не только в жизни народа, но и в душе яркой, незаурядной представительницы народного характера.

Финал повести удивительно органично заканчивает развитие характеров и выражает идею произведения. Идея повести возводится Распутиным в степень больших философских обобщений после того, как мысль о человеке – в его отношении и к самому себе, и к народу, и природе, и самой истории – прошла испытания не только в «судьбах» и поступках героев повести, но и прошла через их, такой разный, внутренний мир. Жизнь Настены в канун смерти отличается большим духовным напряжением и осознанием. Жизнь Андрея в конце повести – как отработанный штамп самосохранения. «Заслышав шум на реке, Гуськов вскочил, в минуту собрался, привычно приводя зимовку в нежилой, запущенный вид, заготовлен был у него отступной выход… Там, в пещере, его не отыщет ни одна собака».

Но это – еще не финал. Повесть заканчивается авторским сообщением, из которого видно, что о Гуськове не говорят, не «поминают» – для него «распалась связь времен», у него нет будущего. Автор говорит об утопившейся Настене как о живой (нигде не подменяя имени словом «покойница»): «После похорон собрались бабы у Надьки на немудреные поминки и всплакнули: жалко было Настену».

Итак, показывая нам трагедию Настены и Андрея, Распутин исследует деформирующее влияние на человека силы, название которой—война. Не будь войны, видимо, и Гуськов не поддался бы только смертью внушенному страху и не дошел бы до такого падения.

Война была высшей нравственной проверкой Гуськова. И эту проверку он не выдержал…

Как и Гуськов, Ястребов, герой повести «Убиты под Москвой», сначала хотел бежать от войны. Но в отличие от Гуськова он сумел удержать себя от этого проступка.

«Повесть «Убиты под Москвой» не прочтешь просто так, на сон грядущий, потому что от нее, как от самой войны, болит сердце, сжимаются кулаки и хочется единственного: чтобы никогда-никогда не повторилось то, что произошло с кремлевскими курсантами, погибшими под Москвой» (Астафьев).

Писатель то и дело останавливает взгляд на главном герое—Алексее Ястребове, несущем в себе «какое-то неуемное притаившееся счастье,--радость этому хрупкому утру, тому, что не застал капитана и что надо было еще идти и идти куда-то по чистому насту, радость словам связного, назвавшего его лейтенантом, радость своему гибкому молодому телу в статной командирской шинели—«как наш капитан!»—радость беспричинная, гордая и тайная, с которой хотелось быть наедине, но чтобы кто-нибудь видел это издали».

Герой Воробьева внутренне, существом своим остался там, за чертой, в такой далекой уже и такой еще недавней мирной жизни. Сознание его не перестроилось, не вместило—да и не могло сразу вместить—всего происходящего, всего, что обрушила на него вдруг жестокая действительность войны. Слишком отличалась она от привычных сложившихся представлений. «Все существо Алексея Ястребова противилось тому реальному, что происходило,--он не то что не хотел, а просто не знал, в какой уголок души поместить хотя бы временно и хотя бы тысячную долю того, что совершилось,--пятый месяц немцы безудержно продвигались вперед, к Москве…И в душе Алексея не находилось места, куда улеглась бы невероятная явь войны».

Эта «невероятная явь войны» явилась неожиданностью не только для молоденьких бойцов и лейтенантов, но и в значительной степени и для их командиров. Потому-то, видимо, и не смог до конца сориентироваться в сложившейся обстановке бравый и решительный капитан Рюмин-—любимец и идеал курсантов, застрелившийся после гибели роты.

Многое, очень многое произойдет за эти несколько дней, очень существенное и важное, что перевернет, перепашет душу героя.

И все это будет в первый раз. Первые погибшие товарищи и первый, убитый в рукопашной схватке враг; первый бой и первый безумный, животный страх перед смертью; впервые испытанное чувство полного душевного опустошения после страшной гибели роты и после собственного малодушия и первый—один на один—бой с фашистским танком.

Эти эпизоды, как ступеньки, но которым Константин Воробьев крупными шагами ведет своего героя Алексея Ястребова к тому моменту, когда уже сам он почувствует себя не просто повзрослевшим человеком, но солдатом и гражданином, ответственным и за собственную судьбу, и за судьбу Родины. И все время художник пристально следит за малейшими движениями души Алексея Ястребова, психологически очень точно фиксируя его меняющееся отношение к себе и к окружающему миру.