Смекни!
smekni.com

"Горе от ума" в историко-литературной перспективе (стр. 2 из 5)

«Горе от ума» обнаружило неизбежность крушения иллюзий и надежд Чацкого во встрече его с фамусовской Москвой. При этом действенно заявили себя и права самой «живой жизни», какая она реально есть, пусть предъявляемые к ней требования и проистекают из самых передовых понятий. Грибоедов с необходимостью вышел к обычному, будничному, повседневному человеческому существованию — и выяснилось, что у того, при низменности здесь многого, есть также и свое очарование: в простоте и патриархальной непосредственности отношений между людьми, в способности радоваться тому, что жизнь сама по себе дает, и еще и еще... [9]. И так как все это открывалось под весьма и весьма далекими от совершенства, достойными обличения и осмеяния формами общественного уклада, то получалось, что у реальности, у жизни всегда есть и некие непреложные преимущества даже перед самыми высокими умозрениями. Грибоедовская комедия «изнутри», так сказать, себя обретала свой философский смысл, ограничивая в их значении любые отвлеченные построения, кладя начало тому содружеству с жизнью, какое будет свойственно затем всей русской литературе XIX столетия и в произведениях Пушкина, Тургенева, Островского, Достоевского, Толстого, Чехова составит их едва ли не главный «пафос» (если воспользоваться известным понятием Белинского).

История Чацкого в самой комедии не замкнута фабульными границами. Выше уже упоминалось о значении европейского периода жизни героя. А в конце своего московского пребывания он оказывается в разладе с собою самим. Догадываясь, что становится подчас смешон, он с тревогой обращается к Софье: «Я сам? Неправда ли, смешон?» И, получив утвердительный ответ, тотчас же снова принимается ораторствовать:

Я странен, а не странен кто ж?

Тот, кто на всех глупцов похож...

Остановившись на мгновение, «не впрямь ли я сошел с ума?» - спрашивает он уже у самого себя.

Не образумлюсь... виноват.

И слушаю, не понимаю,

Как будто все еще мне объяснить хотят,

Растерян мыслями... чего-то ожидаю, -

путается Чацкий в словах в последнем своем монологе. Призрак возможного действительного безумия маячит перед ним. Актеры разных времен - от П. А. Каратыгина до В. П. Долматова - играли в Чацком нарастающую по ходу действия странность поведения.

Но эта возможность для него не единственна, не безусловна.

На репетициях по возобновлению в 1924-1925 гг. в Художественном театре спектакля «Горе от ума» Н. М. Горчаков записал такой диалог В. И. Качалова, который на этот раз играл Репетилова, с К. С. Станиславским, советовавшим актеру взглянуть по роли на Чацкого как на своего будущего соперника в Английском клубе:

«В. И. Качалов. Почему я, Репетилов, должен видеть в Чацком врага?

К. С. Потому что он собирается играть вашу роль.

После небольшой паузы, вызванной неожиданным ответом Константина Сергеевича, Василий Иванович, как-то очень пристально вглядываясь в выражение лица Станиславского, сказал:

- Я не предполагал, что Репетилов настолько умен, чтобы видеть в Чацком своего соперника на общественном поприще...

К. С. А что бы стал делать Чацкий, если бы остался в Москве? Поехал бы в Английский клуб?

В. И. Качалов. Вероятно, поехал бы...

К. С. Выступил бы в кружке князя Григория?

В. И. Качалов. Возможно, что и выступил бы...

К. С. Разнес бы в пух и прах Репетилова?

В. И. Качалов. Если бы не было более подходящего объекта, то обрушился бы и на Репетилова.

К. С. Вот в предчувствии всего этого Репетилов и предпочитает заняться сам «уничижением» себя. Чацкий не захочет повторять про Репетилова то, что тот сам про себя наговорил» [10].

Как видим, и приход в Английский клуб для Чацкого тоже отнюдь не исключен.

И, по-видимому, два приведенных и далеко не совпадающих варианта дальнейшей судьбы героя совсем не исчерпывают того, что Чацкого может ожидать, что с ним может произойти.

Предположения, «заложенные» на этот счет в «Горе от ума», оказались обращенными, в частности, и к развернувшейся поздней жизненной истории Чаадаева, которая почти невероятным образом совместила в себе разное из того, что в качестве альтернативных возможностей «мерцало» Чацкому. Объявленный безумным, Чаадаев и одиноко появлялся в светских гостиных, в том же Английском клубе, и продолжал вещать и пророчествовать, и уединенно пересматривал свои взгляды, пытаясь не отстать от времени, и впадал в приступы отчаяния, и, ломая свою эгоцентрическую натуру, тянулся в «человечье общежитье...».

Сама жизнь словно бы дописывала грибоедовскую комедию, подтверждая ее, вводя разного рода дифференцирующие и интегрирующие тенденции, ведя ее дело дальше.

2

Афронта, полученного им в Москве, Чацкий никак не предполагал. В своих высказываниях поначалу он ведь был только искренен, только откровенен. Не возмущался, а лишь недоумевал, повидав мир, московской неизменности. Москва, однако, удивит Чацкого и своей готовностью подняться против него, злобно ощериться и напасть.

Маркс говорил, что «высший героический порыв, на который еще способно было старое общество, есть национальная война» [11]. И не кто-нибудь, а декабрист Матвей Иванович Муравьев-Апостол спустя уже достаточно долгий срок после 1812 г., прочтя в первом из «Философических писем» Чаадаева рассуждения об отсутствии у России прошлого и будущего, убежденно заявит: «Человек, который участвовал в походе 1812 года и который мог это написать, - положительно сошел с ума» [12]. Толстой в 1860-е гг., желая показать в истории пример широкого национального единства, обратится к поре 1812 г. и сможет там подобное единение действительно найти...

Чацкий, три года в Москве не бывший, и представить себе не мог, как примет она его. Его суждения покажутся сразу же и дикими, и опасными. И уважения к ним никто здесь не испытает ни малейшего. Ведь даже о грандиозных нововведениях Петра, многое в России перестроивших, историк Ключевский скажет: «Вводя все насильственно, даже общественную самодеятельность вызывая принуждением, он строил правомерный порядок на общем бесправии, и потому в его правомерном государстве рядом с властью и законом не оказалось всеоживляющего элемента свободного лица, гражданина» [13]. Откликнуться Чацкому, понять его было некому. Так и возникла конфронтация его со всем его московским окружением.

На наших глазах в грибоедовской комедии разворачивается собственно процесс разделения прежде единой русской культуры на те две противостоящие друг другу культуры, на которые у каждой исторически развитой нации указывал В. И. Ленин. При этом и роль личности тоже радикально менялась.

В «Грозе» Островского потребуются собственная энергия и усилия Катерины Кабановой, чтобы поднять попираемые или в лучшем случае пренебрегаемые старые нормы нравственности, когда новые еще не сложились. И Катерина подымет их и обрушит их во всей их суровости на себя самое, коль скоро уместиться в них она уже не может.

Раскольников в «Преступлении и наказании» чувствует себя ответственным за состояние мира. Стук его сердца отвечает даже тому, как светит месяц на небе. И он обязывает себя что-то немедленно предпринять, если мир, по его мнению, устроен дурно. Пусть Достоевский заставит своего героя раскаяться в его решениях и образе действий. Подвига Раскольникова [14], его готовности отвечать за все, что происходит «при нем», это не отменяет.

Анна Каренина в трудный и горький свой час «беспрестанно» повторяет: «Боже мой! Боже мой!» Она хотела бы оградить и ограничить себя старой моралью. Но «„ни Боже“, „ни мой“ не имели для нее никакого смысла... Она знала вперед, что помощь религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для нее весь смысл жизни. Ей не только было тяжело, но она начинала испытывать страх перед новым, никогда не испытанным ею душевным состоянием». Личность у Толстого все больше оставалась на самое себя, должна была делать свой выбор и сама же за него отвечать. В ней же самой сосредоточивалась и высшая нравственная требовательность к себе и к миру.

Но в русской литературе личность оказывалась под контролем жизни всех других людей. Проверялась тем, что воспоследует для всех «других» из ее решений и выбора.

Раскольникова Достоевский винит за то, что, в отличие от Сони, он не себя принес в жертву, но отыскал того, кем якобы пожертвовать можно. Анну от Толстого защищает ее непреходящее чувство вины перед сыном, перед мужем - и все равно ее создатель не даст ей разрешения и выхода.

Чацкий - у истоков этого пути, который тогда только начинался. Ему не дано хоть что-нибудь в Москве изменить, хоть кого-то образумить. Однако и открывается, что, вовлекаясь в борьбу, покоряясь ее логике, преследуемый неудачами, Чацкий начинает посягать на быт уже как таковой, отвергает все, что отлилось в устойчивые, привычные формы. Он обличает гостей на вечере у Фамусова, не беря во внимание, что люди здесь собрались просто потанцевать, развлечься. Остановившись, он обнаруживает, что, по авторской ремарке, «все в вальсе кружатся с величайшим усердием. Старики разбрелись к карточным столам». С щемящей наглядностью предстает здесь одиночество героя. Но одновременно выясняется, что умозрительный максимализм его, объяснимый и во многом оправданный, не может выдержать испытания житейской реальностью.

Сделавший свой выбор в отношениях с фамусовокой Москвой, он в сущности отказывает в праве на выбор Софье, которая тоже ведь поступает по-своему и не принимает навязываемого ей отцом Скалозуба.