Смекни!
smekni.com

Байрон и Пушкин (стр. 2 из 9)

Параллельно байронизму в России формировался и развивался сильный антибайронизм, также принимавший различные оттенки и формы. Начало ему положил Д. П. Рунич, пославший в 1820 издателям РИ возмущенное письмо по поводу напечатанной ими переводной статьи об «английском безбожнике стихотворце», «распространителе вельзевуловой логики», чьи «поэзии <…> родят Зандов и Лувелей», «исполнены смертоносного яда, такой философии, которую изрыгает один только ад» (Д. П. Рунич и поэт Байрон: Письмо Д. П. Рунича к издателям «Русского инвалида» // PC. 1896. Т. 88. № 10. С. 135–138). Питательной средой русского антибайронизма 1820–1830-х гг. были круги политической реакции и литературные консерваторы. Борьба с Б. велась и официально. Многие его произведения подверглись цензурному запрещению, а переводы допускались к печати с большими искажениями и купюрами; цензурный гнет был причиною и недосказанности, ощутимой во многих русских критических статьях об английском поэте.

П., видимо, читал в 1815 отзыв о Б. и выдержки из «Корсара» в «Р. Музеуме», т. к. в том же номере было напечатано его послание «К Б<атюшк>ову» («Философ резвый и пиит...»). Вероятно, мимо него не прошли в следующие три года и другие, пока еще нечастые, публикации в русской печати, в которых говорилось о Б.; имя автора «Паломничества Чайльд-Гарольда» и «восточных» поэм и переводы его произведений могли встречаться ему во французских журналах. Эти эпизодические, случайные встречи с английским поэтом прошли для П., кажется, бесследно, не вызвав у него ни интереса, ни творческого отклика. Положение должно было измениться в 1819. Общаясь в это время тесно с Жуковским и А. И. Тургеневым, П. не мог не слышать от них о поэте, которым они тогда увлекались. По всей видимости, Тургенев давал П. читать полные восторгов от «Паломничества Чайльд-Гарольда» письма Вяземского, который, думая о возможном переводчике этого произведения на русский язык, первым вспомнил о П. (письмо от 11 окт. 1819 — ОА. Т. 1. С. 327). В письме от 17 октября 1819 приводились в переводе с французского (из «Bibliothèque universelle») восемь строф (179–180, 184, 178, 130–131, 121, 124) из IV песни «Чайльд-Гарольда» как пример новой поэзии, противопоставляемой обветшалой литературной традиции, «старой, изношенной шлюхе — нашей поэзии, которая никак не идет языку нашему»: «Что за туман поэтический? Ныряй в него и освежай чувства, опаленные знойной пылью земли. Что ваши торжественные оды, ваши холодные поэмы! Что весь этот язык условный, симметрия слов, выражений, понятий! Капля, которую поглощает океан лазурный, но иногда и мрачный, как лицо небес, в них отражающееся» (ОА. Т. 1. С. 327, 330–332). Из письма от 6 декабря 1819 (ОА. Т. 1. С. 367, 374) П. было известно, что присланная в нем «Португальская песня» («Когда меня прижав к груди рукою гибкой...»), напечатанная позднее в СО (1820. Ч. 60. № 12. С. 268), была переведена из Б. («From the Portuguese»). Дважды, в письмах от 25 октября и 15 ноября 1819, цитирован французский перевод 10-й строфы прощальной песни Чайльд-Гарольда (ОА. Т. 1. С. 338, 353), и позднее (письмо от 27 ноября 1820) Вяземский допускал, что именно он этими цитатами «наговорил» П. «байронщизну» ст. 19–20 («Но только не к брегам печальным Туманной родины моей») элегии «Погасло дневное светило...» (ОА. Т. 2. С. 107). Не невозможно, однако не доказуемо, знакомство П. с выполненным Козловым (1819) переводом на французский язык «Абидосской невесты». Таким образом, уже осенью 1819 П. в какой-то мере познакомился с поэзией Б. Однако его мироощущение тех месяцев, находившее выражение, например, в письме к П. Б. Мансурову от 27 октября 1819 (Акад. XIII, 11), в стихотворениях «<Юрьеву>» («Здорово, Юрьев, именинник...») (20–23 сент. 1819), «Стансы Толстому» («Философ ранний, ты бежишь...») (1819, предположительно декабрь), «Юрьеву» («Любимец ветреных Лаис...») (вторая половина апреля – 3 мая 1820), дисгармонировало с ее духом и настроением, так что на этом фоне вряд ли могло родиться сопереживание, глубокое восприятие и творческое освоение. В письме П. А. Вяземскому около (не позднее) 21 апреля 1820 две фразы («Петербург душен для поэта. Я жажду краев чужих; авось полуденный воздух оживит мою душу». — Акад. XIII, 15) допускают интерпретацию как «чайльд-гарольдовского» настроения, но вероятнее были сообщением о грядущей ссылке, завуалированным традиционным литературным мотивом удаления из города на лоно природы. Условия для того, чтобы байроновская поэзия нашла у П. отзвук, возникли уже в ссылке, когда он, вырванный из привычного круга общения и остро переживавший «измену» якобы легко с ним расставшихся и сразу его забывших друзей, испытал разочарование в радостях и ценностях столичной жизни, а принудительный отъезд из Петербурга трансформировался в его сознании в им самим желанное добровольное изгнанничество. На этой почве актуализировались уже присутствовавшие в элегической лирике П. (1816) меланхолические мотивы и создался эмоциональный настрой, отзывчивый к духовному миру байронического героя. Впечатления от живописных российских окраин (Кавказ, Крым, Молдавия) и их народов оживили для П. и приблизили к нему экзотический Восток байроновских поэм.

Степень знакомства П. с произведениями Б. в первые месяцы ссылки была и остается предметом догадок и предположений. По сведениям биографов П., грешащим неточностями и, вероятно, домыслами, он, может быть, на Кавказе, а в Гурзуфе определенно учил английский язык с помощью владевшего им Н. Н. Раевского-сына; для занятий была выбрана книга «Сочинения Байрона», которую они читали в Крыму «почти ежедневно», пользуясь, возможно, при необходимости консультациями Ек. Н. Раевской (Бартенев. П. в южной России. С. 36; Бартенев. О Пушкине. С. 150; Анненков. Пушкин. С. 151; П. в восп. совр. (1985). Т. 1. С. 220). Предположительно читали они «Корсара» (Летопись. Т. 1. С. 197); А. Мицкевич, опираясь, видимо, на слышанное от самого русского поэта, писал в его некрологе (Le Globe. 1837. 25 mai), что, «прочитав байроновского “Корсара”, Пушкин ощутил себя поэтом» (см.: Мицкевич. Т. 4. С. 90), а влияние этой поэмы сказалось прежде всего в «Кавказском пленнике», открывшем именно в Гурзуфе новую страницу пушкинского творчества. Поскольку в Гурзуфе интересы П. распределялись также между Вольтером и А. Шенье и др. времяпровождением (П. в восп. совр. (1985). Т. 1. С. 219–220), а знание английского языка у Н. Н. Раевского было вряд ли достаточным (см.: Филипсон Г. И. Воспоминания. М., 1885. С. 155), чтобы одолеть большую поэму в короткий промежуток между приездом (19 августа) и началом работы над «Кавказским пленником» (около, после, 24 августа), то не лишено вероятности предположение, согласно которому читать «Корсара» друзья приступили еще на Кавказе. Впрочем, существуют выполненные П. (Акад. II, 469, 990; Рукою П. С. 27–29) и Н. Н. Раевским (ПД ф. 244, оп. 3, № 38) черновые переводы отрывков из «Гяура», которые гипотетически могут быть отнесены также к гурзуфским дням. Нет достаточной ясности относительно того, в каком объеме знал П. в это время «Паломничество Чайльд-Гарольда». Мотивы разочарования, равнодушия к жизни и пресыщения ее радостями в «чайльд-гарольдовском» духе присутствуют в «Кавказском пленнике» и звучат в первой же элегии южного периода «Погасло дневное светило...», начатой сочинением в ночь с 18 на 19 августа 1820 во время переезда морем из Феодосии в Гурзуф и завершенной в 20-х числах сентября. Современники, в первую очередь друзья П., усмотрели в этом стихотворении «байронщизну», хотя в первой публикации отсутствовало авторское указание на «подражание Байрону», появившееся лишь в оглавлении Ст 1826 (вероятно, как уступка стойкому убеждению читателей) и послужившее основанием считать, что элегия была написана «под живым впечатлением только что прочтенного “Чайльд-Гарольда”» (Майков. Пушкин. С. 141). Однако почти все немногие более или менее убедительные текстовые параллели (ст. 4, 16–20, 40) могли быть подсказаны русскими и французскими цитациями в письмах Вяземского, а сопоставление других мотивов не имеет достаточной доказательности, т. к. с равной, если не с большей вероятностью они восходили к ожившему в творческом сознании П. элегическому пласту 1816, продолжением которого, по мнению некоторых пушкинистов, явились главным образом лирика и поэмы южного периода (Томашевский. Пушкин, I. С. 121). Не нашло убедительного подтверждения предположение (П. О. Морозов; Венг. Т. 2. С. 550), согласно которому, в 1820 до П. дошла какими-то путями и отразилась в стихотворении «Погасло дневное светило...» элегия Батюшкова «Есть наслаждение и в дикости лесов...» (перевод строф 178–179 IV песни «Паломничества Чайльд-Гарольда»); более вероятно, что П. она стала известна много позже, в 1826–1828, во время подготовки ее к печати, и тогда же он записал ее текст (Рукою П. С. 479–480). Вопрос о том, какие произведения Б. и в каком виде знал П. в первые месяцы на юге и в каком отношении к ним находились его собственные сочинения тех дней, продолжает быть дискуссионным.