Смекни!
smekni.com

Художественный мир прозы А.Ф. Лосева (стр. 2 из 5)

Имеяэто в виду, можно предположить, что название юношеской работы «Высший синтезкак счастье и ведение» было подсказано Лосеву словами князя Мышкина из романа«Идиот» о чувстве «восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезомжизни»[xxvii], а не только учением Вл. Соловьева овсеединстве. Это тем более вероятно, что летом 1911 г., то есть в то время,когда Лосев пишет свой «Высший синтез как счастье и ведение» он как раз читаетДостоевского – об этом он сообщает в письме к В. Знаменской (Я, II, 372).

Лосевапривлекала у Достоевского мысль о высоком значении тварного мира, его«обожении», дающая о себе знать, например, в поучения старца Зосимы, которыеЛосев в юности специально копирует в дневник. Именно на Достоевского, на романы«Братья Карамазовы» (Д, 198-199) и «Бесы» (Д, 200), ссылается Лосев в«Диалектике мифа», приводя примеры «видения твари как чуда» (Д, 198). Исследуявосприятие Достоевского Вл. Соловьевым в книге «Владимир Соловьев и его время»,Лосев покажет, что для Вл. Соловьева Достоевский был «и мистиком, и гуманистом,и натуралистом вместе» потому, что Вл. Соловьев подметил у него ощущениеизначальной святости материи, то, что она становится «стихией зла» лишь в итоге«падения человека» (В, 413). Соловьевское учение о святости материи уДостоевского было, по мнению Лосева, «огромным прозрением» потому, что «такоепонимание стало возможным не раньше ХХ столетия, после того как по всей Европепронеслись волны символизма и декаданса» (В, 414). Лосев писал: «Убийствостарухи Раскольниковым исключительно ради переживания чувств убийцы; жуткийпереход от крайнего индивидуализма и эгоизма ко всеобщему деспотизму иобщественно-политическому абсолютизму; кирилловщина, ставрогинщина ишигалевщина; разговор Ивана Карамазова с чертом; самая смрадная сексуальность ипадение ниц перед чистотой и святостью материи и женственности; целование землии поучения старца Зосимы – вся эта невероятная смесь тончайшегоинтеллектуализма, интимнейшего иррационализма, острейшего ощущения мифологизмаи мирового катастрофизма – ничего из этого никто ни в России, ни в Европе невидел у Достоевского в 70-е годы. Не видел этого и Вл. Соловьев, и мы не имеемникакого права этого требовать от него» (В, 414). Не отрицая того, «что у Вл.Соловьева и Достоевского было много внутренних расхождений» (В, 409), исоглашаясь со словами С.М. Соловьева, что «Достоевский весь трагичен иантиномичен: Мадонна и Содом, вера и наука, Восток и Запад находятся у него ввечном противоборстве, тогда как для Соловьева тьма есть условие света, наукаоснована на вере, Восток должен в органическом единстве соединиться с Западом»(В, 409), Лосев в то же время показывает, что обоих мыслителей объединяеткритика бытового реализма, необходимость внутреннего общения с народом(несмотря на критику Соловьевым узкого национализма Достоевского), вера вбудущую вселенскую церковь.

КогдаЛосев пишет: «В Достоевском Вл. Соловьева интересовала, конечно, не просто однарелигия. Ему был особенно близок также и философский, общественно-политическийи апокалиптический пафос» (В, 575), – это утверждение во многом характеризуетего собственное отношение к творчеству романиста.

Достоевскийпритягивает Лосева и как психолог, способный проникнуть в глубины человеческогоподсознания. В «Диалектике мифа» он ссылается на Достоевского для подтверждениямысли, что «не обязательно быть фрейдистом», чтобы уловить в тайникахчеловеческой души «некое вполне реальное “оно”» (Д, 108). Но Лосеву импонируетне просто психологизм, а то, что психология у Достоевского «мифологична»,является одним из путей постижения отношений Бога и человека. «Действительно,только очень абстрактное представление об анекдоте или вообще о человеческомвысказывании может приходить к выводу, что это просто слова и слова. Это –часто кошмарные слова, а действие их вполне мифично и магично» (Д, 104), –писал Лосев в «Диалектике мифа», приводя рассказ Федора Карамазова о том, какиз-за шутки Миусова он утерял веру в Бога. Для Лосева воспоминаниеРаскольникова в «Преступлении и наказании» о приговоренном к смерти человеке,который из желания жить готов целую вечность простоять на узенькой площадкегде-нибудь на высокой скале, представляется «первичным и основным символом» тоймифологии, которая, узревши истину христианства, «начинает задыхаться в тисках»иной, новоевропейской мифологии, основанной на материи, силе, «абсолютногослучая и слепого самоутверждения» (Д, 211). Этой жаждой жизни пронизана и самалосевская «Диалектика мифа», с ее антитезой бессмысленного мертвенного бытия и«живой жизни», причем само это словосочетание – «живая жизнь» – приходит сюдаиз «Записок из подполья» Достоевского[xxviii].

Учитываятакое отношение Лосева к Достоевскому, уже не покажется неожиданным то, чтособственная лосевская проза имеет немало точек пересечений с творчествомДостоевского.

Аллюзиейна Пушкинскую речь Достоевского открывается лосевское «Завещание о любви».Слова рассказчика об умершем Александре Орлове: «Так вот и унес свою тайну!Поди теперь – разбери!» (Я, I, 232) явно перекликаются со словами Достоевскогооб Александре Пушкине: «Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорноунес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайнуразгадываем»[xxix]. На связь с Достоевским можетуказывать и еще один эпизод, когда друзья покойного Орлова, разбирая егорукописи, видят среди прочих трудов «отвлеченного и систематического характера»работу под названием «Вверх пятами» (Я, I, 234). Это название, помиморелигиозных коннотаций, напоминает и о романе «Братья Карамазовы», о главе«Исповедь горячего сердца. “Вверх пятами”», где предметом исповеди ДмитрияКарамазова становится рассказ о его любви. Проблеме любви посвящена и лосевскаяповесть, неслучайно названная «Завещание о любви» и представляющая собой такжеисповедь героя о зарождении любовного чувства.

Лосевскаясклонность к жанру воспоминания-исповеди или к исповедальным монологам героев(взаимные исповеди Вершинина и Елены Дориак в «Метеоре») также во многомкоррелирует с аналогичными тенденциями у Достоевского (например, введениеисповеди Ипполита Терентьева в романе «Идиот»). В сознании автора, несомненно,сопрягается с Достоевским и изображение окружающей Вершинина погоды иобстановки в финале «Метеора»: холод, темнота и отсутствие пищи. То, чтоподобная обстановка вполне «в духе Достоевского», подтверждает лосевское письмоот 30 октября 1938 г.из Куйбышева: «Как-то тут выпал вечер по Достоевскому: целый вечер не былосвету, шел проливной дождь, и было нечего есть» (Я, II, 473). Мрак и дождьсопровождают героев лосевских рассказов «Мне было 19 лет» и «Театрал».

Створчеством Достоевского в лосевской прозе имеет связь и пейзаж совсем иногорода, включающий в себя мотив «заходящего солнца». «Мифологическую полноту»солнечного заката у Достоевского Лосев подчеркнет в 1930 г. в «Дополнение к“Диалектике мифа”» (Д, 490). На этот символический мотив у Достоевскогонесколько раньше обратил внимание один из участников задуманной в 1918 г. Лосевым серии«Духовная Русь» – С.Н. Дурылин, издавший в конце 20-х гг. статью под эгидойГАХН, где он, также как и Лосев, был сотрудником[xxx].Лосев сошлется на работу С.Н. Дурылина, когда в 70-е гг., исследуя символику уДостоевского, обратиться к этому мотиву с научной точки зрения. Лосев обращаетвнимание на то, что косые лучи заходящего солнца в романах Достоевскогопоявляются «в самые ответственные и глубокие моменты развития действия»:грозящей опасности, духовного кризиса или связаны с образом «мрачного и злого»Петербурга, переживаемого автором «как некий призрак и мутное наваждение» (П,179-180), но могут быть знаком и чего-то умиленного и любовного, как прощаниемолодого Зосимы с умирающим братом (П, 182). Ссылки Лосева на слова о любви кзаходящему солнцу и героя «Белых ночей», и Вани из «Униженных и оскорбленных»заставляют вспомнить, что аналогичные признания можно найти и в собственнойлосевской прозе, напомним слова Вершинина из «Трио Чайковского»: «Солнце этолегко-легко парит по небосклону и начинает склоняться к западу – мое любимоевремя дня» (Я, I, 112). Однако Лосев наполняет мотив заходящего солнца новымсимволическим смыслом (о связи этого мотива с идеей заката жизни и концаистории мы говорили во второй главе работы), но это новое наполнение дополняет,а не вступает в противоречие с тем символическим значением, которое мотив имелу Достоевского и которое сам Лосев определял так: «Перед нами здесь насыщенныйглубочайшими переживаниями образ, который, подобно математической функции,разлагается в бесконечный ряд своих перевоплощений, начиная от щемящей тоскиумирания и скорбного сознания о невозвратном прошлом вместе с тайно веселящейгрустью, переходя через торжество и ликующую победу полуденного солнца и кончаятем же закатом, который, однако, вселяет уже примирение с жизнью, умиротворениеи надежду на победоносную правду» (П, 180, 183).

То,что в рассказе «Жизнь» Алеша чувствует себя во время разговора с Юркой так,«как в жарко натопленной бане» (Я, I, 516), также, возможно, имеет связь сДостоевского. Образ бани мог прийти из «Преступления и наказания», из словСвидригайлова о том, что ему вечность порой представляется «эдак вродедеревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки»[xxxi].Такое предположение тем более правомерно, что свидригайловский образ Лосевиспользовал и в «Диалектике мифа», рисуя картину мифологии нигилизма, где «мир– абсолютно однородное пространство», в сравнении с которым даже могила или«баня с пауками тело» (Я, I, 60).