Смекни!
smekni.com

Царь-рыба 2 (стр. 51 из 91)

Какое-то время еще торчал в рыбоделе Киряга-деревяга, тукал ногой по настилу, попыхивая трубкой. Распаленный спиртом, он выхвалялся перед резальщицами, которые спустились из поселка по холодку, на малом комаре пороть и солить рыбу.

-- Семь фасыстов пришыби иссе, и мне бы героя дали! И сто меня потассыло не тем путем?..

-- Пьяный, поди-ка, был? -- заводили Кирягу-деревягу женщины.

-- Пьяный? Сто говорис-то? Сообразас? Снайпер на линии огня как огурсик долзен быть! Когда с огневой придес, тогда позалуста, выпей, отдыхай!

-- Ну дак вот и торопился!..

-- Куда?

-- Огурчиком-то закусить!

-- Аа-а, толковать с вами, серамно сто с пленными! То да потому, то да по тому! -- отчаивался Киряга-деревяга и сурово наказывал: -- Мотрите, стоб се тут было, как в больнице, систо!

-- Да иди уж, иди, начальник, намес комля чайник! -- прыскали резальщицы.

Киряга-деревяга плевался:

-- Сто за народ! Сто за народ, понимас! -- и бросками вышвыривал себя в гору -- так зовется на Боганиде, как и на всякой иной земле, берег, подмытый ступенями, дышащий мерзлотой.

На горе Киряга-деревяга грустно замирал, глядя куда-то, вспоминая о войне, о фронтовых друзьях. Душный пар от мерзлой земли чем далее в тундру, тем дремней сгущался, вбирал в себя пространства, низкую пестренькую раститель- ность, смешивался с туманами озер и рек. Густой пеленою заволок, укрыл и недвижную, на правое плечо скособоченную фигуру бывшего снайпера, с медалью, прицепленной к телогрейке.

Аким выплескивал из неводника воду, выскребал шахтару, рыбью шелуху, потроха, укладывал на место подтоварники в лодке, составлял к рыбоделу весла, подколачивал топором уключины, пережидал, когда отправится на отдых дежурный. Тот не заставлял себя долго ждать, почесываясь, широко зевая, интересовался:

-- Все вроде бы прибрали?

-- Се!

-- Я пошел тогда?

-- Ступай, позалуста, пана!

Взглядом проводив дежурного к бесплотно плавающим в сереньком мороке избушкам Боганиды, Акимка с облегчением переводил дух, забирал берестянку из-под соли, в которой серел кусочек хлеба и рыбы, отделенной им с Касьянкой, поддевал на руку дужку старинного котелка с теплой еще ухой и, неслышной тенью проскользнув мимо рыбодела, где пластали рыбу и трепались резальщицы, спешил к избушке с вывалившимся из углов простенком, подпертым с берега.

Заслышав осторожный скрип двери, молча, всякий раз молча, мать тенью приподнималась на нарах и, ровно бы боясь обмануться в ожидании, напряженно следила за Акимкой. Он ставил на печь котелок, зажигал в немазаной плите щепье, заранее собранное на берегу, следил, как разгорается огонь. Берестянку с рыбой и корочку хлеба не глядя совал себе за спину, в сумрак избушки, и всякий раз пугался холодных, ищущих рук.

-- Захворала?

-- Не-е. Се мне сделается? -- стараясь придать голосу беспечность, отзывалась мать и, шебарша, принималась выбирать из берестянки рыбу. С откровенным детским причмоком обсасывая косточки и пальцы, мать ворковала: -- Якимка хоросый! Якимка настояссый сын! Тай пох торовья! Тай пох... -- и эти вот заискивающие, неловкие, унижающие взрослого человека слова опрокидывали все в Акиме.

Прибитый униженностью матери, он, не глядя на нее, с грубоватым мужским превосходством плевал в огонь, приказывал не трепаться, есть, пока дают. Мать послушно и виновато затихала, мотая головой, хорошо, мол, хорошо, молчу, только не гневайся, кормилец. По природе не грубый, Аким тут же исправлял положение, вспоминая поговорку боготворимого бригадира: "Дома ешь чего хочешь, а в гостях -- что дают!" -- и чуть слышно ободрял:

-- Кушай, кушай! Ребенка кормить надо. Ребенок-то нисе не понимат, ему дай ись, и все.

Смиренно швыркала мать подогретую уху из котелка, экономно прикусывая хлебца, вздыхала, будто оленуха. "Никто не ведает, где бедный обедает", -- усмехался невесело Аким, а мать, боясь сказать еще чего-нибудь невпопад, молча протягивала ему котелок и, трогая его руку суетящимися, заискивающими пальцами, давала понять, что вот и согрелись ее руки, вся она согрелась.

-- Па-а-аси-ибо, сыносек! -- удаляющимся голосом нежно пела она и, шаркнув по стене рукою, опадала в глубь избушки, в постельное гойно, свитое из старых оленьих и собачьих шкур. Выковыряв из кучи лохмотьев керкающего, почти задохнувшегося ребенка, мать сперва выцарапывала из ноздрей и рта младенца взопревшую шерсть от шкур и совала в слепо ищущий зев недоразвитую грудь. Вздрогнув поначалу от жадно, по-зверушечьи давнувших десен и в ожидании боли, заранее напрягшаяся мать, почувствовав ребристое, горячее небо младенца, распускалась всеми ветвями и кореньями своего тела, гнала по ним капли живительного молока, и по раскрытой почке сосца оно переливалось в такой гибкий, живой, родной росточек.

И Акимка и Касьянка так же вот начинались, так же слепо, так же жадно искали грудь, а сейчас вон Акимка у печи сидит -- хозяин. Касьянка к матери приткнулась -- греет ее боком -- дети, живые люди. Покоем и тихим счастьем охвачено сердце матери и тело ее, ей хочется еще раз сказать "пасибо!" старшему и всем-всем, кого она знает, потрогать рукой Касьянку, дотянуться до гладких, прохладных щек всех ребятишек, прогнать с них комаров, но ее начинает кружить, нести куда-то на качкой лодке, и она, еще слабая от родов, отдается чуткому материнскому сну, уплывая в густую от запахов глубь избушки.

Акимка все как-то угадывал, чувствовал, а понимая и чувствуя, снисходительно матери прощал. Кто-то ж должен был прощать ее, бесхитростную, далеко не умеющую глядеть и много думать не приученную. Дождавшись, когда мать отвалится на край топчана, простонет освобожденно и уронит руку, поддерживающую грудь у рта младенца, Аким подходил на цыпочках, укутывал мать, осторожно клал ее руку на бочок ребенка, сгонял со щеки Касьянки опившегося комара и решал, замерев над спящими: не развести ли курево? Но ребенок же в доме маленький, задохнется, да и сил у него уж почти не было, усталость долила его.

Хриплая, посапывающая, царапками ногтей заполненная темь избушки манила своим теплым, сонным раем. И, стоя средь избушки, он начинал отделяться от себя и ото всего, что есть вокруг, но все же пересиливал сон, заставлял перешагнуть порог, ежась от мозглой сыри, собирать щепу и плавник по берегу, выскребал из сердцевины сутунков гнилушки, тер их на табачном сите и, этим же ситом провеяв, ставил банку с порошком к топчану матери -- подсыпать ребенка -- сопреет малый до костей в облезлых от псины шкурах. Еще бы моху надрать, насушить и тоже подсунуть к топчану матери, но такую работу уже догадывалась исполнять сноровистая Касьянка. Много, ох, как много нужно человеку, чтобы жить и существовать на этом свете.

Погоняв веником по избушке комаров, сгрудив младших ребят потеснее, Аким устраивался на краю нар, чтобы не посваливались которые на пол, и, едва успевал донести до изголовья щеку, засыпал каменно, бесчувственно. Но через час-другой какая-то сила, ему непонятная и многим детям вообще неведомая, заставляла его очнуться, оторвать прилипнувшую к постели голову, прислушаться.

Спит семья. Ребятишки спят -- братья и сестры. Мать спит. Новый маленький человек спит. Как всегда, крадучись, мать неделю назад сходила в бригадный барак к Мозглячихе, опросталась там благополучно и виноватая вернулась с узелком домой. "Что сделаешь? Ребенок на свет живой явился, дак пусть и живет", -- гаснущим проблеском мысли успокаивался Аким во сне, наяву ли, видя бригаду и тесный ряд малышни за длинным тесовым столом, и успевал еще улыбнуться: "Вырастет и этот коло артельного котла!"

И до позднего утра, до нескорого пробуждения бродила по лицу парнишки улыбка.

Все кончилось однажды и разом.

Стройку дороги, которая через все Заполярье должна была пройти, остановили.

И опустела Боганида.

Мать ездила в Плахинский рыбоколхоз, писала "тогомент", получала сети, спецовку, аванс. Она привезла конфет, пряников, халвы, нарядные бусы и ленты, погремушку на резинке, поясок с медной бляшкой Касьянке, а себе кругленькие часы, которые ребятишки тут же утеряли, уронив в щель пола. Кроме погремушки, самому маленькому человечку привезена была интересная лопотина: чулки, штаны и рубаха -- все вместе! Добро накопится, куда и вытряхивать, неизвестно. Обувь, одежду, одеяла, белье -- потом, в другой раз сулилась мать приобрести.

Началась рыбацкая работа. Издали она кажется простой, легкой и веселой. Две осени плавал Аким с матерью. Плавал, значит, ловил плавной сетью муксуна, сига, омуля, селедку, чира, пелядь.

Летом рыбачить ничего, хотя в затишье, меж ветродувами одолевает комар, но летом светло, приходится ловить рыбу ставными сетями и подпусками, плавают с августа, когда начнутся темные ночи.

Первое время Акимка не мог нарадоваться свободе и тому, что он сам зарабатывает хлеб себе и семье, помогает матери. Тот, первый, август выдался погожим, тепло еще было, день большой, ночь маленькая. Успевали сделать две тони, изнурения в работе не знали. Мать сидела с веселком на корме, покуривала, плевала за борт. "Ой, люли, моя малина, распрекрасная калина..." Касьянка опять же подцепила песню и обучила мать. Акимка сердился, когда они тянули про "маруху", блатная, говорил он, песня, поганая, за нее из школы прогонят Касьянку. Вот они, чтоб угодить "старсему", и выучили про калину.

Касьянке через месяц ехать в школу-интернат. Ей два платья на пароходе в лавке купили, ботинки и лыжный костюм, большой, правда, мужицкий, но Касьянка вырастет, и он ей будет в самый раз. Аким отправится в школу, когда кончится рыбацкая путина, пока же надо работать, кормить семью. Ребятишки жарят печь в избушке, ждут не дождутся брата с матерью, встречать артельно на берег вываливаются -- совсем недавно так вот, гамузом встречали бригаду. Что сделалось? Куда все делось? Народу в Боганиде душ полторы-тарары, ребятишки поразлетелись с отцами-матерями, одним лишь касьяшкам некуда подаваться. Закрыли дорогу -- черт с ней: век дороги не было в Заполярье и еще пусть век не будет. Но рыбу-то, рыбу-то ловить зачем бросили? Рыба -- не дорога, она всегда и всем нужна.