Смекни!
smekni.com

Живи и помни (стр. 9 из 42)

Солнечное пятно из окна сместилось далеко к двери: день пошел под уклон.

- Так сладко поспала, - сказала Настена. - Уж и не помню, когда еще так доводилось - на самом дне. А все потому, что рядом с тобой. Гляжу на тебя и не верю, что это ты. А во сне, вот видишь, поверила, растаяла до последней капельки. Спокойно-спокойно было...

После сна они встретились словно бы заново и смотрели друг на друга с удивлением и ожиданием. Настена хотела подняться, но он удержал, и она, обрадованная этим, засмеялась.

Они все оттягивали и оттягивали разговор, хоть и понимали, что никуда от него все равно не деться.

7

- Возвернись я туда, я бы там и остался - это точно. Сколько держался, воевал и воевал, не прятался, не хитрил, а тут нашло. Нашло-наехало так - не продохнуть. Зря это не бывает. Зря не зря - теперь уж дело сделано, переделывать поздно.

Он лежал с закрытыми глазами - так легче было говорить - и говорил с той рвущейся, прыгающей злостью, какая бывает, когда ее не к кому обратить.

- Но как, как ты насмелился? - вырвалось у Настены. - Это ж непросто: Как у тебя духу хватило?!

- Не знаю, - не сразу ответил он, и Настена почувствовала, что он не прикидывается, не выдумывает: - Невмоготу стало. Дышать нечем было - до того захотелось увидеть вас. Оттуда, с фронта, конечно, не побежал бы. Тут показалось вроде рядом. А где ж рядом? Ехал, ехал... до части скорей доехать. Я ж не с целью побежал. Потом вижу: куда ж ворочаться? На смерть. Лучше здесь помереть. Что теперь говорить! Свинья грязи найдет.

- Война кончится, - может, простят, - неуверенно сказала Настена.

- Нет, за это не прощают. За это, если бы можно было расстреливать, а после сызнова поднимать, расстреливали бы по три раза. Чтоб другим неповадно было. Моя судьба известная, и нечего теперь о ней хлопотать. Я шел и думал: приду, погляжу на Настену, попрошу прощенья, что сломал ей жизнь, что гнул без нужды да изголялся, когда можно было жить. И правда - чего не жилось? Молодые, здоровые, всем, как нарочно, друг под друга подогнанные. Живи да радуйся. Нет, надо было каприз показывать, власть держать. Вот дурость-то. И сам же понимал, что дурость, не совсем ведь остолоп, понятье какое-то есть, а остановиться не мог. Казалось как: успеем, наживемся, налюбимся - век большой. Вот и успели. Думаю, приду, покажусь Настене на глаза, покаюсь, чтоб извергом в памяти не остался, погляжу со сторонки на отца, на мать, и головой в сугроб. Зверушки постараются: приберут, почистят. А уж чтоб вот так с тобой быть - и не надеялся, не смел. Это-то за что мне привалило? За одно за это, если б жить не вспохват, я должен тебя на руках носить.

- Ну что ты, что ты, - начала Настена, но он перебил ее:

- Погоди. Начал, так докончу, потом, может, не придется. Мне теперь про себя оставлять ни к чему, не пригодится. Что есть, то и выкладывай. Вот. Пришел, думал, ненадолго, думал, до прощенья да до прощанья, а сейчас уж охота до лета дотянуть. Посмотреть напоследок, какое лето. Охота, и все - хоть убей. А тут ты сегодня обогрела - в пору скулить от радости. - Он поперхнулся, сглатывая комок в горле, и помолчал. - Мне от тебя много не надо, Настена. Ты и так сколько сделала. Потерпи еще эти месяцы, потаись, а там, придет пора, я сгину. Но потерпи. Немало ты от меня вынесла, вынеси еще и это.

Настена подумала, что надо бы вскинуться, обидеться, но двигаться почему-то не хотелось, слова не отделялись из одной общей тяжести, и она промолчала. Он помедлил, подождав, и продолжал:

- На людях нам больше не жить. Ни дня. Когда захочешь, когда жалко меня станет, приходи. А я молиться буду, чтоб пришла. На люди мне показываться нельзя, даже перед смертным часом нельзя. Уж что-что, а это я постараюсь довести до конца. Я не хочу, чтоб в тебя, в отца, в мать потом пальцем тыкали, чтоб гадали, как я прятался, следы мои нюхали. Чтоб больше того придумывали, косточки мои перемывали. Не хочу. - Он приподнялся и сел на нарах, лицо его заострилось и побледнело. - И ты - слышишь, Настена? - и ты никогда никому, ни сейчас, ни после, никогда не выдашь, что я приходил. Никому. Или я и мертвый тебе язык вырву.

- Ты что, Андрей?! Ты что?! - испугалась Настена и тоже приподнялась, теперь они сидели рядом, касаясь локтями друг друга, и она слышала его тяжелое, гудящее, как в полости, дыхание.

- Я тебя не пугаю. Тебя ли пугать, Настена?! Ты для меня весь свет в окошке. Но помни, всегда помни, живой я буду или неживой, где для меня горячо и где холодно. Потом, когда все это кончится, ты еще поправишь свою жизнь. Должна поправить, у тебя время есть. И может статься, когда-нибудь тебе будет так хорошо, что захочется за свое счастье выпростать себя до конца, сказать все, что в тебе есть. Это не трогай. Ты единственный человек, кто знает про меня правду, остальные пускай думают что хотят. Ты им не помощница.

- Чем же я, Андрей, заслужила, что ты так со мной разговариваешь? - спросила Настена. Она растерялась и не знала, что говорить, этот чисто бабий расхожий вопрос, в котором не столько обиды, сколько мольбы, сорвался у нее сам собой и прозвучал жалобно, но Андрей, казалось, даже обрадовался ему, чтоб под его смирением успокоиться совсем.

- Ничем не заслужила. Не сердись, не надо. Я знаю, ты поймешь. Поймешь все, как есть. В другой раз я бы, наверно, не стал такое говорить, а теперь приходится. Я теперь и сам не соображаю, что делаю, зачем делаю. Будто не я живу, а кто-то чужой в мою шкуру влез и мной помыкает. Я бы повернул вправо, а он нет - тянет влево! Ну ничего, уж немножко осталось.

- Ты как-то страшно все время говоришь...

- Не бойся. Я не тебя пугаю - себя. Да оно и себя тоже ни к чему пугать: страшней не будет. Это я при тебе слабину дал. Зато все, что надо, сказал, обо всем предупредил. Легче стало. Теперь ты говори.

- Что мне говорить...

- Как там мать - ходит?

- Последний год с печки почти не слазит. Только когда стряпня. К квашне меня не подпускает - сама. Так и не научусь, поди, никогда хлебы печь.

- Отец все в конюховке?

- Ага. Если бы не он, давно бы всех коней порешили. Он один только и смотрит. Тоже сдал. Кряхтит все, устает сильно. А тут еще я его позавчера оглоушила.

- Что такое?

- Подписка была на заем. Я сдуру и бухнула: две тыщи. Куда как проста: не пожалела, чего нет. А он сном-слыхом не чуял - ну и обрадовался, конечно, похвалил меня.

Настена виновато хохотнула и взглянула на Андрея.

- Стариков пока не бросай, - сказал он и опять затмился, задумался. - Мать, поди, долго и не протянет. Надо как-то скараулить их, поглядеть.

- А как же, Андрей, дальше-то? - несмело, замирая сама от своего вопроса, спросила Настена. - Они ведь ждут, надеются: вот-вот ты скажешься, напишешь, где ты есть. Кончится война - что им потом думать? У них вся надежа на тебя.

- Надежа, надежа... - он вскочил и заходил по зимовейке. - Нет у них никакой надежи. Все. Нет. Я только что об этом толковал. А насчет того, где я, я тебе вот что скажу. В нашем госпитале капитан лежал. Подлечили его, документы в руки - и так же в часть. На другой день те документы в почтовом ящике подброшенные обнаружились. А капитана поминай как звали. Где он? Да сам господь бог не знает, где он. Или позарились на форму, на деньги, на паек да прихлопнули. Или сам замел следы. Был - и сплыл. С кого спрашивать? Что там капитан - тыщи людей не могут найти. Кто в воздухе, кто в земле, кто мается по белу свету, кто прячется, кто не помнит себя - все перемешалось всмятку, концов не сыскать. Вот и я тоже: то ли есть, то ли нет. Как хочешь, так и думай. Моим старикам ждать уж немного осталось. Там встретимся, поговорим. Может, там войны нет. А здесь хоть у слабого, хоть у сильного одна надежа - сам ты, больше никто. ,

Настена. не решалась возражать, и он, помолчав, заговорил спокойней:

- Еще неизвестно, что лучше: точно знать - твой сын или твой мужик убитый лежит, или не знать ничего. Для жены, наверно, надо знать - чтоб устраивать свою судьбу. Тут дело понятное: сам не выжил, дай ей пожить. Не мешай. А для матери? Сколько их согласится не знать, жить с завязанными глазами. Она и похоронку получит - не хочет верить. Ей и место укажут, где зарыт, товарищ, который зарывал, напишет - все ей мало. Так пусть и моим старикам хоть никакой, хоть мертвый огонек, да маячит. Раз уж я другого не могу им показать. - Он повернулся к Настене и, отрубая, сказал: - Ладно, хватит об этом. Слезай, будем чай пить. Скоро тебе ехать. Поедешь или, может, останешься?

- Как же я останусь?

- Еще-то приедешь?

- Приеду, Андрей, приеду. А то прибегу. Дорогу теперь знаю.

- Неохота будет, не ходи, тут неволить себя нельзя. А я выдюжу, мне этого дня надолго хватит. Настена вспомнила:

- Ой, я ведь тебе провианту привезла. Чуть обратно с ним не уехала. - Она легко соскочила с нар и выгребла из кучи в угол два холщовых мешочка - с порохом и дробью. - Половину отсыпь, а половину я отцу увезу, это он заказывал.

- Мне и половины за глаза достанет, - обрадованно засуетился над мешочками Андрей. - Теперь живу. Теперь мне и сам черт не страшен. Вот одарила ты меня. Всем одарила. Ну, Настена, золотая ты моя баба! - Он сграбастал ее и приподнял, она завизжала, отбрыкиваясь, но он тут же осторожно опустил ее и с жесткой тоской самому себе сказал: - С этой бабой в миру бы жить, а не по норам прятаться.

- Ну тебя! - не слыша, разволновалась Настена. - Прямо сердце зашлось - до чего напугал! Я уж отвыкла, чтоб так хватали.

- Прибегай, я приучу.

- Да я-то бы каждый день прибегала.

- За чем же дело?

Пора было подбирать концы этого долгого, на весь день, и все же урывистого свидания. Смеркалось, из углов сильнее потянуло гнилью, ближе и опасней нависла прогнувшаяся в потолке доска, ненадежно, скользко, тревожно стало вокруг. Разговор остыл.

Они наспех попили чаю. Андрей заставил Настену поесть, и она без удовольствия пожевала сала с хлебом. Она уже оделась, когда он молча протянул ей что-то круглое и блестящее, со светлеющими, как глазки, точками. Настена тихонько ахнула:

- Ой, что за чудовина такая?

- Возьми, Настена. Часы. Я сам их с немецкого офицера снял. С живого - не с мертвого. Мне они больше ни к чему, а тебе пригодятся. Будешь продавать, не продешеви: это хорошие часы, в Швейцарии делали. Меньше чем за две тыщи не соглашайся.