Смекни!
smekni.com

Драма на охоте (стр. 7 из 35)

Та прижала щеку к круглому плечу и поглядела на меня детски доверчиво.

-- Боюсь, -- прошептала она, немного подумав. -- Гроза убила у меня мою мать... В газетах даже писали об этом... Моя мать шла по полю и плакала... Ей очень горько жилось на этом свете... Бог сжалился над ней и убил ее своим небесным электричеством.

-- Откуда вы знаете, что там электричество?

-- Я училась... Вы знаете? Убитые грозой и на войне и умершие от тяжелых родов попадают в рай... Этого нигде не написано в книгах, но это верно. Мать моя теперь в раю. Мне кажется, что и меня убьет гроза когда-нибудь и что и я буду в раю... Вы образованный человек?

-- Да...

-- Стало быть, вы не будете смеяться... Мне вот как хотелось бы умереть. Одеться в самое дорогое, модное платье, какое я на днях видела на здешней богачке, помещице Шеффер, надеть на руки браслеты... Потом стать на самый верх Каменной Могилы и дать себя убить молнии так, чтобы все люди видели... Страшный гром, знаете, и конец...

-- Какая дикая фантазия! -- усмехнулся я, заглядывая в глаза, полные священного ужаса перед страшной, но эффектной смертью. -- А в обыкновенном платье вы не хотите умирать?

-- Нет... -- покачала головой Оленька. -- И так, чтобы все люди видели.

-- Ваше теперешнее платье лучше всяких модных и дорогих платьев... Оно идет к вам. В нем вы похожи на красный цветок зеленого леса.

-- Нет, это неправда! -- наивно вздохнула Оленька. -- Это платье дешевое, не может быть оно хорошим.

К нашему окну подошел граф с явным намерением поговорить с хорошенькой Оленькой. Мой друг говорит на трех европейских языках, но не умеет говорить с женщинами. Он как-то некстати постоял около нас, нелепо улыбнулся, промычал "мда" и отошел вспять, к графину с водкой.

-- Вы, когда входили сюда в комнату, -- сказал я Оленьке, -- пели "Люблю грозу в начале мая". Разве эти стихи переложены на песню?

-- Нет, я пою по-своему все стихи, какие только знаю.

Я случайно оглянулся назад. На нас глядел Урбенин. В глазах его я прочел ненависть, злобу, которые вовсе не идут к его доброму, мягкому лицу.

"Ревнует он, что ли?" -- подумал я.

Бедняга, уловив мой вопросительный взгляд, поднялся со стула и пошел зачем-то в переднюю... Даже по его походке было заметно, что он был взволнован. Удары грома, один другого сильнее и раскатистее, стали повторяться все чаще и чаще... Молния беспрерывно красила в свой приятный, ослепительный свет небо, и сосны, и мокрую почву... До конца дождя было еще далеко. Я отошел от окна к этажерке с книгами и занялся осмотром Оленькиной библиотеки. "Скажи, что ты читаешь, и я скажу, кто ты", -- но из добра, симметрично покоившегося на этажерке, трудно было вывести какое бы то ни было заключение об умственном уровне и "образовательном цензе" Оленьки. Тут была какая-то странная смесь. Три хрестоматии, одна книжка Борна, задачник Евтушевского, второй том Лермонтова, Шкляревский, журнал "Дело", поваренная книга, "Складчина"... Я мог бы насчитать вам еще более книг, но в то время, когда я взял с этажерки "Складчину" и начал ее перелистывать, дверь из другой комнаты отворилась, и в зал вошел субъект, сразу отвлекший мое внимание от Оленькиного образовательного ценза. Это был высокий жилистый человек в ситцевом халате и порванных туфлях, с достаточно оригинальным лицом. Лицо его, исписанное синими жилочками, было украшено фельдфебельскими усами и бачками и в общем напоминало птичью физиономию. Все лицо было вытянуто вперед, словно стремилось к кончику носа... Такие лица называются, кажется, "кувшинными рылами". Маленькая головка этого субъекта сидела на длинной, худощавой шейке с большим кадыком и покачивалась, как скворечня на ветре... Странный человек обвел нас мутными, зелеными глазами и уставился на графа...

-- Двери заперты? -- спросил он умоляющим голосом.

Граф поглядел на меня и пожал плечами...

-- Не беспокойся, папаша! -- сказала Оленька. -- Все заперто... Иди в свою комнату!

-- А сарай заперт?

-- Он немножко тово... трогается иногда, -- шепнул Урбенин, показываясь из передней. -- Боится воров и вот, как видите, все насчет дверей хлопочет... Николай Ефимыч, -- обратился он к странному субъекту, -- иди к себе в комнату и ложись спать! Не беспокойся, все заперто!

-- А окна заперты?

Николай Ефимыч быстро обегал все окна, попробовал их запоры и, не взглянув на нас, зашаркал туфлями в свою комнату.

-- Находит на него иногда, на беднягу, -- начал пояснять по его уходе Урбенин. -- Хороший, славный такой человек, знаете ли, семейный -- и этакая напасть! Чуть ли не каждое лето в уме мешается...

Я посмотрел на Оленьку. Та конфузливо, спрятав от нас свое лицо, приводила в порядок свои потревоженные книги. Ей, по-видимому, стыдно было за своего сумасшедшего отца.

-- А экипаж приехал, ваше сиятельство! -- сказал Урбенин. -- Можете ехать, если желаете!

-- Откуда же этот экипаж взялся? -- спросил я.

-- Я посылал за ним...

Через минуту я сидел с графом в карете, слушал раскаты грома и злился...

-- Выжил-таки нас из домика этот Петр Егорыч, черт его возьми! -- ворчал я, не на шутку рассердясь. -- Так и не дал разглядеть эту Оленьку! Я не съел бы ее у него... Старый дурак! Все время от ревности лопался... Он влюблен в эту девочку...

-- Да, да, да... Представь, и я это заметил! И не впускал он нас в домик только из ревности и за экипажем послал из ревности... Ха-ха!

-- Седина в бороду, а бес в ребро... Впрочем, брат, трудно не влюбиться в эту девушку в красном, видя ее каждый день такой, какой мы ее сегодня видели! Чертовски хорошенькая! Только не по его рылу она... Он должен это понимать и не ревновать так эгоистически... Люби, но не мешай и другим, тем более, что знаешь, что она не про тебя писана... Этакий ведь старый болван!

-- Помнишь, какой вскипел, когда Кузьма за чаем упомянул ее имя? -- хихикнул граф. -- Я думал, что он всех нас побьет тогда... Так горячо не заступаются за честное имя женщины, к которой равнодушны...

-- Заступаются, брат... Но дело не в этом... Важно вот что... Если он нами так командовал сегодня, то что выделывает он с маленькими людьми, с теми, которые находятся в его распоряжении! Небось, ключникам, экономам, охотникам и прочим малым мира сего и подступиться к ней не дает! Любовь и ревность делают человека несправедливым, бессердечным, человеконенавистником... Держу пари, что он заел уж из-за этой Оленьки не одного служащего под его начальством. Умно поэтому сделаешь, если будешь давать поменьше веры его жалобам на служащих и докладам о необходимости изгнания того или другого. Вообще на время ограничь его власть... Любовь пройдет -- ну, тогда нечего будет бояться. Он добрый и честный малый...

-- А как тебе нравится ее папенька? -- засмеялся граф.

-- Сумасшедший... Ему нужно в сумасшедшем доме сидеть, а не лесами заведовать... Вообще не солжешь, если на воротах своей усадьбы повесишь вывеску: "Сумасшедший дом"... У тебя здесь настоящий Бедлам! Лесничий этот, Сычиха, Франц, помешанный на картах, влюбленный старик, экзальтированная девушка, спившийся граф... чего лучше?

-- А ведь этот лесничий жалованье получает! Как же он служит, если он сумасшедший?

-- Очевидно, Урбенин держит его только из-за дочери... Урбенин говорит, что на Николая Ефимыча находит почти каждое лето... Но это едва ли... Не каждое лето, а постоянно болен этот лесничий... К счастью, твой Петр Егорыч редко лжет и выдает себя, если соврет что-нибудь...

-- В прошлом году Урбенин уведомлял меня, что старый лесничий Ахметьев едет в монахи на Афон, и рекомендовал мне "опытного, честного и заслуженного" Скворцова... Я, конечно, дал согласие, как и всегда его даю. Письма ведь не лица: не выдают себя, если лгут.

Карета въехала во двор и остановилась у подъезда. Мы вышли из нее. Дождь уже прошел. Громовая туча, сверкая молниями и издавая сердитый ропот, спешила на северо-восток, все более и более открывая голубое, звездное небо. Казалось, тяжело вооруженная сила, произведя опустошения и взявши страшную дань, стремилась к новым победам... Отставшие тучки гнались за ней и спешили, словно боялись не догнать... Природа получала обратно свой мир...

И этот мир чудился в тихом ароматном воздухе, полном неги и соловьиных мелодий, в молчании спящего сада, в ласкающем свете поднимающейся луны... Озеро проснулось после дневного сна и легким ворчаньем давало знать о себе человеческому слуху...

В такое время хорошо кататься по полю в покойной коляске или работать на озере веслами... Но мы пошли в дом... Там нас ожидала иного рода "поэзия".

Самоубийцей называется тот, кто, под влиянием психической боли или угнетаемый невыносимым страданием, пускает себе пулю в лоб; для тех же, кто дает волю своим жалким, опошляющим душу страстям в святые дни весны и молодости, нет названия на человеческом языке. За пулей следует могильный покой, за погубленной молодостью следуют годы скорби и мучительных воспоминаний. Кто профанировал свою весну, тот понимает теперешнее состояние моей души. Я еще не стар, не сед, но я уже не живу. Психиатры рассказывают, что один солдат, раненный при Ватерлоо, сошел с ума и впоследствии уверял всех и сам в то верил, что он убит при Ватерлоо, а что то, что теперь считают за него, есть только его тень, отражение прошлого. Нечто похожее на эту полусмерть переживаю теперь и я...

-- Я очень рад, что ты ничего не ел у лесничего и не испортил себе аппетита, -- сказал мне граф, когда мы входили в дом. -- Мы отлично поужинаем... по-старому... Подавать! -- приказал он Илье, стаскивавшему с пего сюртук и надевавшему халат.

Мы отправились в столовую. Тут, на сервированном столе, уже "кипела жизнь". Бутылки всех цветов и всевозможного роста стояли рядами, как на полках в театральных буфетах, и, отражая в себе ламповый свет, ждали нашего внимания. Соленая, маринованная и всякая другая закуска стояла на другом столе с графином водки и английской горькой. Около же винных бутылок стояли два блюда: одно с поросенком, другое с холодной осетриной...

-- Ну-с... -- начал граф, наливая три рюмки и пожимаясь, как от холода. -- Будем здоровы! Бери свою рюмку, Каэтан Казимирович!