Смекни!
smekni.com

Конь с розовой гривой (стр. 4 из 4)

дневною жарою собаки приходили в себя, вылазили из-под сеней,

крылец, из конур и пробовали голоса. У моста, что положен через

Фокинскую речку, пиликала гармошка. На мосту у нас собирается

молодежь, пляшет там, поет, пугает припозднившихся ребятишек и

стеснительных девчонок.

У дяди Левонтия спешно рубили дрова. Должно быть, хозяин

принес чего-то на варево. У кого-то левонтьевские <сбодали>

жердь? Скорей всего у нас. Есть им время промышлять в такую пору

дрова далеко...

Ушла тетя Феня, плотно прикрыла дверь в сенках. Воровато

прошмыгнул ко крыльцу кот. Под полом стихла мышь. Стало совсем

темно и одиноко. В избе не скрипели половицы, не ходила бабушка.

Устала. Не ближний путь в город-то! Восемнадцать верст, да с

котомкой. Мне казалось, что, если я буду жалеть бабушку, думать

про нее хорошо, она об этом догадается и все мне простит. Придет

и простит. Ну разок и щелкнет, так что за беда! За такое дело и

не разок можно...

Однако бабушка не приходила. Мне сделалось холодно. Я

свернулся калачиком и дышал себе на грудь, думая про бабушку и

про все жалостное.

Когда утонула мама, бабушка не уходила с берега, ни унести,

ни уговорить ее всем миром не могли. Она все кликала и звала

маму, бросала в реку крошки хлебушка, серебрушки, лоскутки,

вырывала из головы волосы, завязывала их вокруг пальца и пускала

по течению, надеясь задобрить реку, умилостивить Господа.

Лишь на шестые сутки бабушку, распустившуюся телом, почти

волоком утащили домой. Она, словно пьяная, бредово что-то

бормотала, руки и голова ее почти доставали землю, волосья на

голове расплетались, висели над лицом, цеплялись за все и

оставались клочьями на бурьянe. на жердях и на заплотах.

Бабушка упала среди избы на голый пол, раскинув руки, и так

вот спала, не раздетая, в скоробленных опорках, словно плыла

куда-то, не издавая ни шороха, ни звука, и доплыть не могла. В

доме говорили шепотом, ходили ца цыпочках, боязно наклонялись над

бабушкой, думая, что она умерла. Но из глубины бабушкиного нутра,

через стиснутые зубы шел непрерывный стон, словно бы придавило

что-то или кого-то там, в бабушке, и оно мучилось от

неотпускающей, жгучей боли.

Очнулась бабушка ото сна сразу, огляделась, будто после

обморока, и стала подбирать волосы, сплетать их в косу, держа

тряпочку для завязки косы в зубах. Деловито и просто не сказала,

а выдохнула она из себя: <Нет, не дозваться мне Лиденьку, не

дозваться. Не отдает ее река. Близко где-то, совсем близко

держит, но не отдает и не показывает...>

А мама и была близко. Ее затянуло под сплавную бону против

избы Вассы Вахрамеевны, она зацепилась косой за перевязь бон и

моталась, моталась там до тех пор, пока не отопрели волосы и не

оторвало косу. Так они и мучились: мама в воде, бабушка на

берегу, мучились страшной мукой неизвестно за чьи тяжкие грехи...

Бабушка узнала и рассказала мне, когда я подрос, что в

маленькую долбленую лодку набилось восемь человек отчаянных

овсянских баб и один мужик на корме - наш Кольча-младший. Бабы

все с торгом, в основном с ягодой - земляникой, и, когда лодка

опрокинулась, по воде, ширясь, понеслась красная яркая полоса, и

сплавщики с катера, спасавшие людей, закричали: <Кровь! Кровь!

Разбило о бону кого-то...> Но по реке плыла земляника. У мамы

тоже была кринка земляники, и алой струйкой слилась она с красной

полосой. Может, и мамина кровь от удара головой о бону была там,

текла и вилась вместе с земляникой по воде, да кто ж узнает, кто

отличит в панике, в суете и криках красное от красного?

Проснулся я от солнечного луча, просочившегося в мутное

окошко кладовки и ткнувшегося мне в глаза. В луче мошкой

мельтешила пыль. Откуда-то наносило заимкой, пашнею. Я огляделся,

и сердце мое радостно подпрыгнуло: на меня был накинут дедушкин

старенький полушубок. Дедушка приехал ночью. Красота! На кухне

бабушка кому-то обстоятельно рассказывала:

- ...Культурная дамочка, в шляпке. <Я эти вот ягодки все

куплю>. Пожалуйста, милости прошу. Ягодки-то, говорю, сиротинка

горемышный собирал...

Тут я провалился сквозь землю вместе с бабушкой и уже не мог

и не желал разбирать, что говорила она дальше, потому что

закрылся полушубком, забился в него, чтобы скорее помереть. Но

сделалось жарко, глухо, стало нечем дышать, и я открылся.

- Своих вечно потачил! - гремела бабушка. - Теперь этого! А

он уж мошенничат! Че потом из него будет? Жиган будет! Вечный

арестант! Я вот еще левонтьевских, пятнай их, в оборот возьму!

Это ихняя грамота!..

Убрался дед во двор, от греха подальше, чего-то тюкает под

навесом. Бабушка долго одна не может, ей надо кому-то

рассказывать о происшествии либо разносить вдребезги мошенника,

стало быть, меня, и она тихонько прошла по сеням, приоткрыла

дверь в кладовку. Я едва успел крепко-накрепко сомкнуть глаза.

- Не спишь ведь, не спишь! Все-о вижу!

Но я не сдавался. Забежала в дом тетка Авдотья, спросила, как

<тета> сплавала в город. Бабушка сказала, что <сплавала, слава

Тебе, Господи, ягоденки продала сходно>, и тут же принялась

повествовать:

- Мой-то! Малой-то! Чего утворил!.. Послушай-ко, послушай-ко,

девка!

В это утро к нам приходило много людей, и всех бабушка

задерживала, чтоб поведать: <А мой-то! Малой-то!> И это ей

нисколько не мешало исполнять домашние дела - она носилась

взад-вперед, доила корову, выгоняла ее к пастуху, вытряхивала

половики, делала разные свои дела и всякий раз, пробегая мимо

дверей кладовки, не забывала напомнить:

- Не спишь ведь, не спишь! Я все-о вижу!

Но я твердо верил: управится по дому и уйдет. Не вытерпит,

чтобы не поделиться новостями, почерпнутыми в городе, и узнать те

новости, которые свершились без нее на селе. И каждому встречному

и поперечному бабушка с большой охотой будет твердить: <А мой-то!

Малой-то!>

В кладовку завернул дедушка, вытянул из-под меня кожаные

вожжи и подмигнул:

<Ничего, дескать, терпи и не робей!>, да еще и по голове меня

погладил. Я заширкал носом и так долго копившиеся слезы ягодой,

крупной земляникой, пятнай ее, сыпанули из моих глаз, и не было

им никакого удержу.

- Ну, што ты, што ты? - успокаивал меня дед, обирая большой

рукой слезы с моего лица. - Чего голоднай-то лежишь? Попроси

прошшенья... Ступай, ступай, - легонько подтолкнул меня дед в

спину.

Придерживая одной рукой штаны, прижав другую локтем к глазам,

я ступил в избу и завел:

- Я больше... Я больше... Я больше... - и ничего не мог

дальше сказать.

- Ладно уж, умывайся да садись трескать! - все еще

непримиримо, но уже без грозы, без громов оборвала меня бабушка.

Я покорно умылся, долго возил по лицу сырым рукотерником и

вспомнил, что ленивые люди, по заверению бабушки, всегда сырым

утираются, потому что всех позднее встают. Надо было двигаться к

столу, садиться, глядеть на людей. Ах ты Господи! Да чтобы я еще

хоть раз сплутовал! Да я...

Содрогаясь от все еще не прошедших всхлипов, я прилепился к

столу. Дед возился на кухне, сматывал на руку старую, совсем,

понимал я, ненужную ему веревку, чего-то доставал с полатей,

вынул из-под курятника топор, попробовал пальцем острие. Он ищет

и находит заделье, чтоб только не оставлять горемычного внука

один на один с <генералом> - так он в сердцах или в насмешку

называет бабушку. Чувствуя незримую, но надежную поддержку деда,

я взял со стола краюху и стал есть ее всухомятку. Бабушка одним

махом плеснула молоко, со стуком поставила посудину передо мной и

подбоченилась:

- Брюхо болит, на краюху глядит! Эшь ведь какой смирененькай!

Эшь ведь какой тихонькай! И молочка не попросит!..

Дед мне подморгнул - терпи. Я и без него знал: Боже упаси

сейчас перечить бабушке, сделать чего не по ее усмотрению. Она

должна разрядиться и должна высказать все, что у нее на сердце

накопилось, душу отвести и успокоить должна. И срамила же меня

бабушка! И обличала же! Только теперь, поняв до конца, в какую

бездонную пропасть ввергло меня плутовство и на какую <кривую

дорожку> оно меня еще уведет, коли я так рано взялся

шаромыжничать, коли за лихим людом потянулся на разбой, я уж

заревел, не просто раскаиваясь, а испугавшись, что пропал, что ни

прощенья, ни возврата нету...

Даже дед не выдержал бабушкиных речей и моего полного

раскаянья. Ушел. Ушел, скрылся, задымив цигаркой, дескать, мне

тут ни помочь, ни совладать, Бог пособляй тебе, внучек...

Бабушка устала, выдохлась, а может, и почуяла, что уж того

она, лишковато все ж меня громила.

Было покойно в избе, однако все еще тяжело. Не зная, что

делать, как дальше жить, я разглаживал заплатку на штанах,

вытягивал из нее нитки. А когда поднял голову, увидел перед

собой...

Я зажмурился и снова открыл глаза. Еще раз зажмурился, еще

раз открыл. По скобленому кухонному столу, будто по огромной

земле, с пашнями, лугами и дорогами, на розовых копытцах, скакал

белый конь с розовой гривой.

- Бери, бери, че смотришь? Глядишь, зато еще когда омманешь

баушку...

Сколько лет с тех пор прошло! Сколько событий минуло. Нет в

живых дедушки, нет и бабушки, да и моя жизнь клонится к закату, а

я все не могу забыть бабушкиного пряника - того дивного коня с

розовой гривой.