Смекни!
smekni.com

Путь Василия Шукшина (стр. 2 из 6)

Рассказ «Критики» появил­ся только в одном журнале «Искусство кино»: прошел в порядке об­суждения качества наших телепередач. Ни в одном литературном журнале той поры ему не нашлось места: больно уж не вязалось все это с тем амплуа «суровой нежности» и «строгой спра­ведливости», на которое Шукшин был прописан в литературе. Какая ж тут справедливость! Ну, осудил бы хулигана, так нет: уводит его милиционер, а внук пла­чет — жалко дедушку! Ну, если жалко, так и тут будь последователен: раскрой в нем «хорошего человека», голубиную душу... Так нет: так и пишет — напился пьяный, разбил телевизор, ругался, злобствовал... И именно его жалко... Все так. Дело совершенно неслыханное, но достойное интереса и внимания, ибо поворот наконец свершился. Шукшин сочувствует неправому. Он встает на сторону героя, который по всем человече­ским законам (не говоря уже об административных) загодя кругом неправ...

И это есть та самая загадка, с которой началась в нашей литературе и в кинематографе нашем неповтори­мая, уникальная, до сих пор нас потрясающая рабо­та зрелого В.Шукшина.

2.2.Поворотный год.

Поворотный год в творчестве В.Шукшина —1964-й: выходит фильм «Живет такой парень», первая режиссерская работа Шукшина. Жизнь его сразу меняется. Полубезработный выпуск­ник ВГИКа, игравший третьи роли в средних фильмах и ютившийся по чужим общежитиям, становится при­знанным московским режиссером, лауреатом фестивалей, победителем конкурсов. Он оказывается в центре все­общего читательского внимания. Дело в том, что фильм, построенный на эпизодах уже известных расска­зов Шукшина, заставил людей перечитать их. Перечи­тали рассказы и критики, и былое благодушие вдруг слетело с них...

Впрочем, сначала был триумф: дело в том, что пер­вая картина Шукшина пошла по жанру комедии. Паш­ку Колокольникова, балагура и весельчака, «развозящего доброту» на своем газике, действительно легко бы­ло принять за шута горохового, хотя для Шукшина этот характер был серьезнейшей попыткой (может быть, пос­ледней попыткой, почти уже странной на костоломном фоне «Любавиных») утвердить то доверчивое, щедрое, нерасчетливое простодушие, которое сквозило в его первых рассказах. Узнав, что все это не более чем ко­медия, Шукшин оторопел. Он стал протестовать, объяс­няться, давать интервью, взывать к критикам, требуя серьезности.

И дозвался: вглядевшись в простоватого шофера, критика вынесла совершенно новый вердикт: она объя­вила Шукшина... апологетом деревенской темноты. Пер­вый удар последовал из того самого журнала, который еще недавно связывал с Шукшиным такие радужные надежды: в статье «Бой за доброту» Лариса Крячко обнаружила у В.Шукшина апологию стихийного начала, абстрактный психологизм и, разумеется, нежелание «ид­ти в ногу со временем».

Конечно, в этих формулах мало изящества и еще меньше точности, но чутье, надо сказать, сработало отлично: в прелестной, полусказочной, лирически-доброй ленте Шукшина Л. Крячко безошибочно уловила «мя­теж», уловила едва ли не раньше, чем сам автор отдал себе в этом отчет... Минуло три года, вышло еще три десятка рассказов, вышла книжка «Там, вдали...», вышел фильм «Ваш сын и брат»,— и тогда вокруг Шукшина действительно закипели программные споры, и атаковал его уже отнюдь не только журнал «Октябрь», и было это уже отнюдь не забавное недоразумение.

Ибо и Шукшин уже отдал себе отчет в повороте. Посмотрим же, каков состав мыслей и эмоций в его творчестве 1964—1969 годов.

Итак, старики. Сельские старики, в которых еще сквозит первоначально так восхищавшая Шукшина не­возмутимая мудрость. Но сапог недаром полетел в теле­визор: не мудрость, а безумная страсть вдруг возгоре­лась в шукшинских дедах. Они заполошные, они непримиренные, они все не могут свести счеты с жизнью, и вот «дуреют», и ищут друг друга, чтобы объясниться за старые обиды, и зовут из-под земли умерших, и вою­ют с внуками, которых все тянет и тянет в этот «вши­вый» город.

Внуки — еще более любопытный народ. Тянет их в город, и все тут. Кому они там нужны? Нет, едут, лезут в эту толпу, мыкаются там, простодушные, неумелые, злобные... Один ходил-ходил по аптекам, лекарство для матери искал. Заорал: «Я всех вас ненавижу, гадов!» В этом крике молодого деревенского парня столько же внешней несправедливости, и столько же глубоко внят­ной Шукшину боли, как в крике старого деревенского деда: «Ирапланов понаделали — дерьма-то!»

Главным пунктом переживаний Шукшина становится обида за деревню. Он все время в рассказах возвраща­ется к этому. Тоскует по родной деревне ответственный городской работник и все собирается туда — да где уж: дела не пускают; другой собрался, да поздно: приехал, а его брат родной не узнает — так исказил человека го­род.

Непрерывное острое сопоставление города и деревни делается для Шукшина какой-то навязчивой идеей: и жалко ему деревенских, и больно наблюдать, как пы­таются самые лихие деревенские остряки увлечь заез­жих модисточек, как насмерть дерется с городскими за девушку герой повести «Там, вдали...», а все без толку: модисточки только посмеиваются и ждут своих студен­тов, а герой повести хоть и побил всех — все равно ушла женщина к учителю...

Шукшин вовсе не считает сельского жителя лучше — наоборот, он с горечью признает, что тот оказывается в городе дурак дураком. Здесь не защита деревни, а именно обида, боль за нее. Эту праведную обиду и пы­тается разглядеть Шукшин в смешном и глупом бунте своих героев. Причем эта вот неловкость, всяческая внешняя неправота, неизбежность посмешища — абсо­лютно необходимый элемент сюжета. Без этого пропа­дет решающий оттенок: «неоцененность» крестьянской души, оскорбленность героя, уязвленность...

На одном полюсе этого мятежного мира — тихий «чудик», невпопад тыкающийся к людям со своим доб­ром и теряющийся, когда его ненавидят.

На другом полюсе — заводной мужик, захлебываю­щийся безрасчетной ненавистью, только и мечтающий взлететь над заезжим умником и «скружить» на него сверху: посрамить, унизить, втоптать.

Но это две стороны одной душевной драмы! И тот же Бронька Пупков, неоцененный артист, импрови­затор, «травящий» приезжим у костра про то, как он «стрелил в Гитлера», но «промахнулся»,— тот же Бронь­ка, благодарный, что его выслушали, орет с крыльца, засучивая рукава: «Миль пардон, мадам! Изувечу!..» Икону об пол, церковь — бульдозером! И это тот самый наивный мечтатель, простодушный деревенский «чудик», который всех искренне любит и, попадая очередной раз впросак, горько жалуется судьбе: «Да почему же я та­кой есть-то?.. Что же мне делать?»

Мучительно сводя концы с концами, Шукшин пы­тается отделить в душе своего героя святость цели от грубости средств. В творчестве Шукшина второй поло­вины 60-х годов обостряется противопоставление двух характеров: мужика-труженика и дикого уголовника, способного на все (и, между прочим, испорченного чаще всего городскими «ресторанами»— рассказ «Охота жить»). В качестве обратной гипотезы пробуется мотив трогательной дружбы двух бывших «зэков», один из которых отломал срок по уголовному делу, а другой — серьезный человек, инженер — был несправедливо посажен за «по­литику» (рассказ «Начальник»). Эти рассказы не впол­не характерны для Шукшина именно потому, что в ходе его поисков они но­сят характер тактических уступок. Стратегическая же задача состоит в том, чтобы объяснить единую душу, в которой безумье озлобленного «баламута» Вань­ки, уходящего в город, чтоб доказать им всем «в про­филь и анфас», странно уживается с детской добротой «чудика»...

Логически соединить, (или развести), эти концы Шукшин не может (хотя пытается). Лучше всего он делает там, где, доверяя своему таланту, пишет имен­но то, что знает и чувствует: нелогичную, странную, чуд­ную душу. Тогда гонится Ванька за тестем, бросившим его одного в волчьем лесу: «Дай отметелю!» Ему не надо ни взвешивать вину тестя, ни восстанавливать справед­ливость, ему надо только одно: облегчить душу, отме­телить...

Момент самоутверждения! И вот Петр Ивлев ко­пит деньги на костюм, по ночам вкалывает, наконец по­купает... И что же? «Надел. Слегка напустил брюки на хромовые сапоги... и так прошелся по селу. И все. Боль­ше ничего не требовалось — разок пройтись...»

Позднее, в 70-е годы, Шукшин глубоко вой­дет в драму этой души и задумается о судьбах россий­ского крестьянства: как, когда, почему сломила мужика русская история от вольницы к крепостной неволе и как стремился он из крепости опять па волю, и как вы­шел, наконец, к необъятной городской культуре, кото­рую, как выяснилось, не так-то просто освоить.

Но к этим раздумьям В.Шукшин еще должен выйти. А путь его лежит через неотменимые сетования на то, как обидно в поисках «разумного, доброго, вечного» подниматься мужику и уходить «с земли отцов и дедов». И еще: надо выдержать критическую бурю, разыг­равшуюся вокруг этих признаний.

Статья Ларисы Крячко в «Октябре» оказалась пер­вой ласточкой. Год спустя, выходит фильм Шукшина «Ваш сын и брат»; рассказ о приезде Игнахи Байкалова к тяте в село и о страданиях его брата Максима в городе приобретает на экране рельефность вызова; вызов критикой принят: на два года имя Шукшина влета­ет в обойму «деревенщиков»; обоймой пользуются стрел­ки самых разных литературных групп: одни обрушива­ются на Шукшина за идеализацию села в противовес городу, другие хвалят Шукшина за это же самое: за то, что он нашел в селе «человека» в полном и целостном значении слова. Вырваться за пределы этой логики почти невозможно; спор, как воронка, втягивает все но­вых участников, и Шукшин, тоже поневоле в него втя­нувшийся, ощущает полную невозможность объяснить что-либо своим критикам.

Еще сложнее ему на зрительских и читательских конференциях. Записка: «А сами Вы хотели бы сейчас пройтись за плугом?» (это в Научном городке, встреча с режиссером). Отвечает в запальчивости: «А вам хоте­лось бы сейчас от Ваших атомных котлов — в кузницу?» Смех: а мы за это и не ратуем! Тут-то и сбивается Шук­шин: сказать, что он равнодушен к селу и его тради­циям,— неправда. Сказать, что он влюблен в старину,— тоже неправда... Сказал: «Если бы там была киносту­дия, я бы опять ушел в деревню». И тут же понял: «Это совсем глупо...»