Смекни!
smekni.com

Путь Василия Шукшина (стр. 3 из 6)

Заколдованный круг: ненавидит в городских беглое равнодушие и сам стыдится этой ненависти; боготворит город как центр культуры и ненавидит себя, что бого­творит; жалеет сельского жителя, что тот нуждается в городской культуре, и ненавидит его за эту нужду и за наивную доверчивость, которую так ценит. Попробуй тут выпутаться из противоречий, когда вся суть — в противоречиях...

В.Шукшин делает то единственное, что должен сде­лать в этой ситуации настоящий художник: он выкла­дывает свое смятение. В статьях «Вопрос самому себе», «Монолог на лестнице», «Нравственность есть правда» (эти статьи В. Шукшина второй половины 60-х годов достойны занять почетное место в истории нашей об­щественной мысли) замечательно выявлен драматизм души крестьянина, ищущего путей сохранить лицо в водоворотах атомного века, в них — пронзительная правда шукшинской судьбы, шукшинской жизни: «Так у меня вышло к сорока годам, что я — ни городской до конца, ни деревенский уже. Ужасно неудобное положе­ние. Это даже — не между двух стульев, а скорее так: одна нога на берегу, другая в лодке. И не плыть нель­зя, и плыть вроде как страшновато... Но и в этом поло­жении есть свои «плюсы»... От сравнений, от всяческих «оттуда — сюда» и «отсюда — туда» невольно приходят мысли не только о «деревне» и о «городе» — о России». Заметьте это признание. В ту пору, когда критики ломают копья вокруг «Вашего сына и брата», Шукшин впервые задумывается о синтезе. О России. Он обкла­дывается исследованиями академиков и начинает пи­сать сочинение из Российской истории. Сценарий филь­ма о Разине. Роман о Разине.

Это вообще в характере В.Шукшина — такое начало исподволь. Так когда-то неожиданно выступили из-за веселых и лиричных «Сельских жителей» кровавые контуры «Любавиных». Так и сейчас из-за череды «зубатящихся» с городскими интеллектуалами остервене­лых деревенских чудиков вынеслись где-то в историче­ской дали веселые разинские струги... Только нап­равление поиска теперь противоположное. Тогда от сентиментального благодушия и спокойной широты — к страстям, к защите особенного, одностороннего, узко­крестьянского; теперь от узкого и одностороннего — к широте. История осмысления Разина — это путь Шук­шина от страстной апологии мужицкого заступника и мстителя за всех обиженных и обойденных к мучитель­ному пониманию всеобщей исторической истины, в кото­рой Разинская вольница и Петровская государственность странным образом с двух сторон ведут к одной цели. Шукшину нелегко дается эта интегральная истина: Ра­зина он любит, тишайшего Алексея Михайловича — не­навидит. Признать, что тишайший, умиротворяя, заво­дя, организуя и учреждая — пусть робко, пусть бездар­но, — пытался делать то самое дело, которое рывком завершил великий сын его Петр и, стало быть, в изве­стном смысле Петр и Стенька сделали одно дело: ра­столкали, добили старую сонную Московию и вывели Россию на путь новой истории, — признать это означа­ло для Шукшина — поистине перешагнуть через самого себя, через свои страсти, через односторонность своего опыта и своей духовной судьбы.

Широта исторических ассоциаций — первый путь, каким Шукшин на рубеже 70-х годов пытается выйти из «заколдованного круга» своих деревенских печалований. Этот путь ведет и к чисто горизонтальному «пано­рамированию» жизни в тех повестях, которые Шукшин будет в последние годы писать для театра, и здесь ря­дом с блестящей панорамой повести «А поутру они проснулись...» явятся плоско-фельетонные «Энергичные люди», а рядом с формально-изощренной, но ординар­ной по мысли «Точкой зрения» — странная, неровная, причудливая, полная школьных аллегорий, пронизанная глубокой философской болью, потрясающая сказка «До третьих петухов»...

Это все — поиски вширь, пробы жанра, попытки найти совершенно новые образные пути.

Был еще один путь — путь вглубь. Вглубь — на уз­кой площадке рассказа, где Шукшин уже давно чувст­вовал себя виртуозом. И если первый путь давал Шук­шину возможность выплеска энергии в публицистику, в философию, в историю — второй путь требовал сжать энергию в одну точку. Дойти до сути, до конца, до пре­дела... Этот путь вел Шукшина к той единственной для русского писателя традиционной грани, за которой зна­ток типа становится властителем дум и чувств своего времени. Только путь к этой черте — Шукшин знал это — требовал всех сил...

Применительно к сугубо писательской технике этот путь требовал вещи совершенно парадоксальной: отка­за от виртуозности.

Вообще говоря, такой шаг — в традициях русской классики. На высшей стадии — преодолеть «умелость», профессиональную «сделанность», выйти к «последней правде»: к исповеди Толстого, к дневнику Достоевского, к предельной простоте рассказов Чехова.

Шукшин не сделал и здесь ясного поворота. Но он ощутил импульс: освободиться от беллетристической ус­ловности. Он вдруг начал писать простые воспоминания от первого лица. Первые такие записи он еще на всякий случай передоверил некоему Ивану Попову. Потом и этот псевдоним отпал.

Впрочем, псевдоним ли? — «Попов» — фамилия Шукшина по матери.

Один из таких рассказов из детства Ивана Попова любопытен с психологической точки зрения. Он назы­вается «Самолет»: деревенские пацаны идут учиться в Бийский автомобильный техникум, и городские сверст­ники их «доводят».

«Наши сундучки не давали им покоя.

— Чяво там, Ваня? Сальса шматок да мядку туясок?.. Гроши-то где запрятали?.. Куркули, в рот вам па­роход!» — дрались с ними тогда деревенские без поща­ды, а обида затаилась...

По составу эмоций эта сценка точнейшим образом повторяет и повесть «Там, вдали...» и «Монолог на ле­стнице», и многие рассказы, где Шукшин виртуозно ба­лансирует между мстительной обидой на «городских» и смущеньем от своей злости. Там, в виртуозных расска­зах, в блестящих статьях Шукшин нигде не решился на то, на что решился в этой автобиографической сценке: впрямую объяснить свою неприязнь — впрямую пожа­ловаться. И что теперь он на это решился, свидетельст­вует о знаменательном психологическом сдвиге: он словно освобождается от гнетущей своей памяти, от слишком «личной» обиды — медленно, тяжко, с болью, но все-таки поднимается над «личным» — выговарива­ется.

Эти автобиографические островки появляются ред­ко и на фоне виртуозно-мастеровитой шукшинской про­зы выглядят странно. Теперь это действительно проза мастера. У него уже не найдешь ни «солнца в мареве», ни «туманов в разводах»; и простодушных пассажей вроде лирического отступления «Почему я пишу?», под­нятого когда-то на смех критиками, он теперь себе не позволяет. Теперь в его отсушенном, графичном, быст­ром письме работает сложно-выверенная система инто­национных балансов: она не дает сокрытой тут страсти вылиться в беззащитный вопль; эмоция зло и остро по­сверкивает в рассказах, в нужный момент оборачивается шуткой, «байкой», ухмылкой, а потом вдруг снова ко­лет — неожиданно и молниеносно. И в частных интервью второй половины 60-х годов Шукшин выступает уже именно как мастер-виртуоз: он рассказывает о работе над словом, о мере характерности, о тайне сюжетного напряжения...

Должно было и впрямь созреть ощущение беско­нечно более важных ценностей, чтобы ради них попытаться преодолеть мастерство, предпочтя ему бесхит­ростный автобиографический этюд; это позже, в самые последние годы произойдет: Шукшин окончательно изберет такой обнаженно-дневниковый тип повествова­ния.

И еще одно знаменательное решение принято на ру­беже 70-х годов: Шукшин играет наконец роль в соб­ственном фильме. Он, снявшийся во множестве чужих картин, иногда весьма посредственных, в своих карти­нах до той поры еще не показывался. Он как бы пере­доверял свою роль: то Л. Куравлеву, то С. Никоненко, то Е. Лебедеву. Нужна была, наверное, не только по­разительная готовность к откровенному рассказу о лич­ном, но и особое ощущение всеобщей важности твоего духовного опыта, чтобы соединить все: и умелость пи­сателя-сценариста, и режиссерское видение вещей, мира, людей, и, наконец, самое глубокое, самое интимное: твое собственное лицо. Он решился.

2.3.Семидесятые годы – взлёт Шукшина-писателя.

Его фильмы 70-х годов — фильмы всецело автор­ские: от сценария до... вот тут уже можно сказать: вплоть до музыки, потому что музыка в них, лейтмо­тивы их — всегда от какой-нибудь народной песни, Шукшиным найденной, Шукшиным услышанной: «Ка­лина красная, калина вызрела...» Его картины — это полное и безраздельное выявление личности художника; его успех — не просто оценка зрителями профессиональ­ной удачи, но нечто большее: признание духовной судь­бы. Профессиональные оценки: призы очередных фести­валей. Но первое место в массовом ежегодном опросе читателей журнала «Советский экран», но море писем, благодарных и возмущенных, исполненных жалости к Егору Прокудину и гнева, что «не дали» ему начать честную жизнь, — весь этот простодушный, трогатель­ный, наивный, святой отклик свидетельствует о том, что задеты душевные струны миллионов людей, — и они от­дают Шукшину первенство и как режиссеру, и как ис­полнителю главной роли, а проще сказать — как челове­ку, сумевшему выразить всеобще-важный духовный мо­мент.

Семидесятые годы — взлет не только Шукшина-ре­жиссера и актера: Черных («У Озера»), Лопахин («Они сражались за Родину»); прибавьте эти роли к Ивану Расторгуеву из «Печек-лавочек» и к Егору из «Калины», тут хватит на целую актерскую судьбу,..

Семидесятые годы — взлет Шукшина-писателя: двадцать рассказов, вошедших в книжку «Характеры», становятся главным событием в прозе и предметом ост­рейших критических дискуссий.