Смекни!
smekni.com

Вальтер Беньямин. Берлинская хроника. (стр. 8 из 12)

192

весло и гондола переливались под лаком разными цветами. Но вся композиция была настолько ориентирована на парную скульпту­ру, что сегодня уже не могу сказать, был ли у нас и в самом деле второй изначальный мавр, как мне представляется, или же он плод моего воображения. Ну и хватит об аукционе Лепке. Помимо него скульптуры — по крайней мере, из бронзы — поставляла еще одна фирма: Гладенбек. Не знаю, был ли ее выбор обусловлен тесными деловыми отношениями. Но они определенно играли роль в при­обретении полоскания для рта — перекиси водорода, покупавшей­ся огромными бутылями в «Медицинских товарах», где отец был членом совета директоров. Более туманно дела обстояли с фирмой Штабернака, которая годами держала монополию на установку мебели в нашей квартире. Тут посредником, возможно, выступа­ло некое акционерное общество строительных подрядчиков во гла­ве с г-ном Альтгетом, который вел бесконечные телефонные пере­говоры с отцом и чье имя мне запомнилось, поскольку его сын был моим одноклассником — одним из самых бесславных. Помимо разговоров за столом, лишь телефон давал сведения о тайном мире коммерции и поставщиков. Отец часто говорил по телефону. Внешне производя впечатление человека мягкого и обходительно­го, вероятно, лишь по телефону он обладал манерой и решитель­ностью, соизмеримыми с его подчас значительным состоянием. В разговорах с посредниками эта энергия нередко становилась гро­могласной, а перебранки с телефонистками воистину символизи­ровали «серьезную сторону жизни», которую олицетворяла его про­фессиональная деятельность. В моем детстве телефон как раз вошел в обиход. Для меня он был аппаратом, прибитым в одном из углов темной прихожей; разносясь оттуда, его пронзительный трезвон усугублял ужасы нашей берлинской квартиры с ее бесконечными коридорами, соединявшими сумрачную столовую с задними спаль­нями. А когда школьные друзья звонили в запретные часы между двумя и четырьмя, он превращался в сущую адскую машину. Но не все секретные сделки отца совершались по телефону. С незапамят­ных времен у него, — как и у многих мужчин, чья супружеская жизнь не всегда безоблачна, — была склонность собственноручно заниматься определенными отраслями домашнего хозяйства. Так, у него имелись связи в провинциях, особенно в окрестностях Гам­бурга, куда он часто ездил по делам. Из тех краев нас регулярно снабжали гольштейнским маслом, а по осени — утками. Вино меж­ду тем поступало от берлинской фирмы, чьи акции отец также дер­жал: это было Центральное Общество Виноторговли, пытавшееся внедрять новые методы бухучета в торговле вином. Наконец, в ро­дительских совещаниях эти имена переплетались и с такими, и которых традиции тогдашнего буржуазного Берлина сливались с

193

обеих сторон: для нотариального заверения документов обраща­лись к Обернеку, хирургические операции делал Ринне, уроки танца давал Кварич, в качестве домашнего врача консультировал Ренверс — хотя бы потому, что жил в том же доме, — Йозеф Гольдшмидт был нашим банкиром. На меня же особо длительное воздей­ствие имела отчаянная попытка отца привести развлечения семьи в гармонию с коммерческими предприятиями, которые ему удалось учредить для всех ее прочих нужд. Когда где-то в 1910 году один консорциум построил здание «Ледового дворца» на Лютер-штрассе в западной части города (в нем теперь размещается «Scala»), в число крупных пайщиков вошел и отец. Так вот, однажды вечером — не помню, было ли это вдень открытия или позже, — ему при­шло в голову взять меня туда. «Ледовый дворец» был, однако, не только первым в Берлине искусственным катком, но еще и попу­лярным ночным клубом. А потому меня гораздо меньше занимало предлагаемое вниманию на арене, нежели явления в баре, который мне из ложи было прекрасно видно. Среди последних была шлю­ха в белом, плотно облегающем матросском костюме. Хоть я не обменялся с ней ни словом, она на долгие годы определила мои эротические фантазии.

В те ранние годы я познакомился с «городом» только как с те­атром «покупок», в которых выяснялось, как деньги отца прокла­дывали дорожку между витринами, приказчиками, зеркалами и взглядами матери, чья муфта лежала на прилавке. Там мы стояли, опозоренные «новым костюмом», с руками, торчащими из рукавов, словно грязные ценники; лишь в кондитерской нам становилось лучше, и мы чувствовали, что сбежали от идолопоклонства, уни­жавшего нашу мать перед истуканами по имени «Маннгеймер», «Герцог и Израэль», «Герсон», «Адам», «Эсдерс и Мэдлер», «Эмма Бетте», «Буд и Лахманн». Цепь неприступных гор - нет, пещер — из товаров: таков был «город».

Одни люди считают, что могут найти ключи к судьбе в родос­ловной, другие в гороскопе, третьи в воспитании. Сам я думаю, что многое в оставшейся жизни мне бы прояснила моя коллекция почтовых открыток, если б сегодня я мог ее еще раз просмотреть. Главной учредительницей коллекции была моя бабушка со стороны матери - решительно предприимчивая женщиня, от которой я унаследовал две вещи: страсть к дарению подарков и страсть к путешествиям. Не совсем понятно, что для первой из них могли значить рождественские праздники – их невозможно помыслить в отрыве от Берлина детских лет, - но что до страсти к путешествиям, то ни одна приключенческая книжка детства не повлияла на

194

меня так, как открытки, которыми она меня частенько одаривала из своих дальних странствий. И поскольку тоска по месту опреде­ляет его для нас не меньше его внешнего облика, об этих карточ­ках следует немного рассказать. Но было ли то, что они во мне пробуждали, тоской? Не была ли их притягательность слишком сильна, чтобы оставалось еще и желание поехать в изображенное место? Ведь я там был — в Табарце, Бриндизи, Мадонна-ди-Кам-пилио, Вестерланде, — когда снова и снова вглядывался, не в си­лах оторваться, в усыпанные ярко-красными ягодами лесистые склоны Табарца, желто-белые причалы Бриндизи, синие купола Мадонна-ди-Кампио в небесной синеве и врезающийся в волны корабельный нос Вестерланда. Навещая эту пожилую даму в ее за­стеленном ковром, украшенном небольшой балюстрадой эркере на Блюмесхоф, было трудно вообразить, как она совершала долгие морские путешествия или, скажем, поездки на верблюде под опе­кой бюро путешествий Штангеля, которому каждую пару лет себя вверяла. Она была вдовой; три ее дочери уже в моем детстве были замужем. Единственное, что могу сказать о четвертой, это как вы­глядела ее комната в бабушкиной квартире, где она жила. Но на­верное, стоит вначале немного рассказать о квартире в целом. Ка­кими словами описать почти невообразимое чувство буржуазной стабильности, исходившее от тех комнат? Мне представляется, что, как ни парадоксально, понятие той особой защищенности, кото­рая меня в них окружала, проще всего вывести из их изъянов. Ме­бель, что наполняла все эти комнаты — их было двенадцать или четырнадцать, — сегодня была бы достойна лавки самого захуда­лого старьевщика. И тогда как ее эфемерные формы были намно­го тяжелей форм пришедшего на смену модерна, то успокаиваю­щим, близким, домашним и отрадным в ней тем не менее была инертность, с которой она отдавалась неспешному течению дней и лет, доверяя свое будущее одной лишь прочности материала, но ни в косм случае не разумному расчету. Здесь царила категория вещей которая, послушно следуя всем капризам моды в мелочах, по большому счету была так уверена в себе и своем постоянстве, что не считалась ни с ветшанием, ни с передачей по наследству, ни с переездами и всегда была так же одинаково близка к своему концу, как и далека от него, а сам он при этом казался концом всех вещей на свете. Нищете не было места в этих комнатах, как не было в них места даже смерти. В них не было места умиранию — их они умирали в санаториях, а мебель тут же отходила к стяръевщику. В этих комнатах смерть не предусматривалась, и именно поэтому они были столь уютны днем, а по ночам становились помостками наших самых гнетущих снов. Оттого-то, когда я мысленно переступаю порог этого дома (номер 10 или 12 по Блюмесхоф), где провел

195

столько прекраснейших часов детства, листая в кресле «Херцблэттхенс цайтфертриб»242 под звуки фортепианных этюдов, там меня поджидает кошмар. Я не сохранил реальной картины той лестни­цы. Но по сей день она засела в памяти подмостками навязчивого сна, который мне однажды приснился в те же счастливые годы. В этом сне лестница явилась во власти некоего призрака: не преграж­дая путь, он ждал, когда я поднимусь наверх, и обнаружил себя лишь на самых последних ступеньках. Тут-то он меня и заколдо­вал. — Комнаты квартиры на Блюмесхоф были не только бесчис­ленны, но и местами огромны. Чтобы добраться до бабушкиного эркера, нужно было пересечь гигантскую столовую и дойти до даль­него конца гостиной. Только в праздничные дни, а превыше про­чих, в Рождество эти пространства давали представление о своей вместительности. Но хотя с наступлением этого дня и казалось, что он весь год дожидался в передней, иные события тоже порой ожив­ляли пустующие части квартиры — визит одной из замужних доче­рей отпирал давно вышедший из употребления гардероб; когда взрослые хотели вздремнуть после обеда в передних покоях, для нас, детей, открывалась другая задняя комната, а еще один угол дома оживлял урок игры на пианино, который давала единствен­ная живущая в квартире дочь. Но самым важным из этих дальних, редко используемых помещений была лоджия. Таковой она была, вероятно, оттого, что мебели в ней было очень мало и туда реже всего заходили взрослые, или оттого, что туда проникал приглу­шенный уличный шум, или, наконец, оттого, что она выходила на задние дворы с детьми, прислугой, шарманщиками и швейцарами. Но чаще всего в лоджию доносились одни их голоса, а самих их не было видно. Кроме того, дворы домов знати никогда не отличались суетой; что-то от невозмутимости богачей, на которых там трудились, передавалось и самой работе — все, казалось, ожидало сна Спящей Красавицы, снисходившего сюда по воскресеньям. Поэтому воскресенье было, собственно, днем лоджии — этот день ни одна другая комната не могла полностью вместить, потому как во всех них была какая-то дыра. Из них воскресенье утекало, и удерживали его лишь выходящая во двор лоджия с перекладинами для выбивания ковров и другие лоджии с голыми стенами, выкрашенными в красный цвет в стиле Помпеев. И ни один удар колокольной церкви —Двенадцати Апостолов, Св. Матфея и Памяти Кайзера Вильгельма — медленно нас нагружали в послеобеденные часы, не переваливал через ее балюстраду; груз складировался там до вечера. Как я уже дал понять, бабушка умерла не на Блюмесхоф, равно как и другая - мать моего отца, старше и стро-