Смекни!
smekni.com

"Роковой вопрос" и современный мир. (Паскаль и Достоевский как стратегические мыслители) (стр. 7 из 13)

С учётом приведённых поправок Гроссман в целом верно уловил органическое "избирательное сродство" между Паскалем и Достоевским. Невидимое присутствие, родственность души - подобные констатации, казалось бы, обязывают к созданию фундаментальных работ или хотя бы фрагментарных статей и заметок. Однако никаких изысканий по означенной теме до сих пор не предпринято.

Думается, такое несоответствие объясняется целым рядом причин - от внешне конъюнктурных до внутренне содержательных. К числу первых можно отнести то обстоятельство, что из-за идеологического замалчивания в советский период не только русской, но и западной религиозной мысли тексты Паскаля до последнего времени никогда полностью не издавались. С другой стороны, сочувственный или полемический диалог с мировыми гениями нередко глубоко запрятан в недрах философско-художественной логики Достоевского, как бы зашифрован. Так, например, расшифровка кантовских антиномий даётся в книге Я. Голосовкера "Достоевский и Кант". Н. Страхов вспоминает, как "забавляло" Достоевского, любившего "вопросы о сущности вещей и о пределах знания", когда он "подводил его рассуждения под различные взгляды философов, известные из истории философии". Оказывается, что "новое придумать трудно, и он (т.е. Достоевский), шутя, утешался тем, что совпадает в своих мыслях с тем или другим великим мыслителем".

Паскаль и являлся для Достоевского таким конгениальным мыслителем, которого роднит с ним сосредоточенность на коренных проблемах "тайны человека" и путях её разгадывания, критика атеизма и апология христианства, выяснение границ "евклидова ума" и действия "законов сердца", разграничение главного и неглавного знания, идеала и идолов, обнаружение разнообразных следствий гордости и смирения как полярных духовно-психологических сил личности, общность взглядов на иезуитскую мораль и ярко выраженный христоцентризм.

С особой настойчивостью Паскаль подчёркивал в своей философии изначальную двусоставность бытия, неизбывное срастание элементов величия и ничтожества человеческого существования, что создаёт всегда двоящиеся картины мира, где добро и зло многообразными переплетениями событий и поступков слиты в тесный узел, где постоянно взлетающий на духовную высоту человек с таким же постоянством шлёпается в грязь. "Человек, - пишет Паскаль, - не знает, в какой ряд встать. Он явно заблудился, упал со своего места и не может его найти. Он его ищет везде, беспокойно и безуспешно, в непроницаемых сумерках… Что за химера этот человек? Какой монстр, какой хаос, какой узел противоречий, какое чудо! Судья всех вещей, слабоумный земной червь; носитель истины, клоака недостоверности и ошибок; слава и хлам вселенной. Кто разберёт эту путаницу?… Кем вы станете, о люди, ищущие своего подлинного положения с помощью собственного естественного разума?"

Неискоренимая мерцательная двойственность человеческой природы, соединяющей в себе, если воспользоваться известными строками Державина ("Я царь, я раб, я червь, я Бог"), царские и рабские, божественные и червивые начала, стала предметом пристального духовного внимания и Достоевского, который, подобно Паскалю, стремился разгадать "эту путаницу" не только с помощью собственного естественного разума. Ещё в послании брату от 9 августа 1838 года, где впервые упоминается имя Паскаля, будущий писатель в чисто паскалевских интонациях и терминах размышляет о падении человека с "высокого места", о повреждении его духовной природы и смешении в ней разнородных начал: "Одно только состояние и дано в удел человеку: атмосфера души его состоит из слияния неба с землёю; какое же противузаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен… Мне кажется, что мир наш - чистилище духов небесных, отуманенных грешною мыслию". Это высказывание как бы в зародыше содержит размышления Достоевского записи 1864 года "Маша лежит на столе…" о срединности и переходности человечества, о человеке как своеобразном мосте, противузаконно соединяющем идеал любви к Богу и ближнему и противоположную идеалу натуру. "Шеф земли" оказывается "пробным существом", способным даже в благородстве и героизме нести элементы подлости и пошлости, быть лживым в искренности и неправдивым в честности.

По убеждению Паскаля и Достоевского, возобладавшие в историческом процессе научные методы и философские системы не приближают к раскрытию "тайны человека" и восстановлению нарушенного закона духовной природы, лишь усиливают "путаницу" и уводят от решения главных вопросов. В письме брату от 5-10 мая 1839 года будущий писатель выражает своё желание абонироваться на французскую библиотеку для чтения, чтобы познакомиться с великими произведениями гениев математики и военной науки. Характеризуя себя как "страстного охотника до наук военных", он вместе с тем заявляет, что не терпит математики, не хочет и не может сделаться Паскалем или Остроградским. "Математика без приложенья чистый 0, и пользы в ней столько же, как в мыльном пузыре".

Студент Инженерного училища, выделяя специальный аспект деятельности французского учёного, оставляет в стороне его собственную критическую рефлексию по поводу науки вообще и математики в частности. В будущем эта рефлексия станет для Достоевского значимой, ибо она опять-таки выходит на человековедение и предваряет его собственную оценку математики как не самой необходимой науки. "Если говорить откровенно о математике, - замечает Паскаль, - то, на мой взгляд, она является высшим упражнением для ума. Вместе с тем я считаю её настолько бесполезной, что не делаю большого различия между человеком, который только математик, и ловким ремесленником. Таким образом, я называю её самым прекрасным ремеслом в этом мире, но в конце концов это только ремесло. Она пригодна лишь для испытания наших сил, а не для их употребления".

Коварство "прекрасного ремесла" заключается, по Паскалю, в том, что оно забирает слишком много интеллектуальных сил механического накопления внешних знаний и тем самым отвлекает от глубинного самопознания. "Я провёл много времени в изучении отвлечённых наук; недостаток сообщаемых ими сведений отбил у меня охоту к ним. Когда я начал изучение человека, то увидел, что эти отвлечённые науки ему несвойственны, что я ещё более удалился от своего положения, углубляясь в них, чем другие, не зная их; я извинил другим, если они мало знают. Но я думал, что, по крайней мере, найду много людей, изучающих, как и я, человека, и что это настоящее знание, ему свойственное. Я обманулся и здесь. Людей, изучающих человека, ещё меньше, чем изучающих математику. Неумение изучать человека заставляет изучать всё остальное. Но разве это то знание, которое человек обязан иметь? Не лучше ли даже для его счастья не знать всего этого?"

И по логике Достоевского, сосредоточенность на отвлечённых науках как бы перекачивает духовную энергию и отключает интеллектуальное внимание от внутреннего человека, отсоединяет познание от понимания фундаментальной роли гнилостно-энтропийного корня самости у павшего с "высокого места" и нравственно повредившегося человека, от уяснения результатов действия в мире восьми "главных страстей" (гордости, тщеславия, сребролюбия, чревоугодия, блуда, уныния, печали, гнева). Более того, эти науки своим торжествующим присутствием и назойливым вмешательством во все области жизни лишь усиливают "путаницу" в химерической кентавричности homo sapiens. "Никогда, - заключает Достоевский устами Шатова в "Бесах", - разум не в силах был определить зло и добро, или даже отделить зло от добра, хотя приблизительно; напротив, всегда позорно и жалко смешивал; наука же давала разрешения неудачные. В особенности этим отличалась полунаука, самый страшный бич человечества, хуже мора, голода и войны, не известный до нынешнего столетия. Полунаука - это деспот, каких ещё не приходило до сих пор никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, перед которым все преклонились с любовью и суеверием, до сих пор немыслимым, пред которым трепещет даже сама наука и постыдно потакает ему".

Достоевский подчёркивал, что "люди науки не исчерпывают всего" и что "человек обширнее своей науки". Механизм ампутации в человеке всего собственно человеческого, "центрального", сокровенного, метафизического, недоступного однозначному эмпирическому наблюдению (личность, пол, свобода, воля, желания, верования, идеалы и т.п.) одинаков во всех проявлениях научного рационализма: сведение целого в части, высшего к низшему, сложного к простому, непознанного к уже познанному, что способствовало сплошному овеществлению человеческого бытия и мышления. Этот механизм в соединении с неспособностью отличать добро от зла служил для Достоевского мощным теоретическим раздражителем, поскольку незаметно создавал условия для подспудного укрепления тех самых фундаментальных страстей, которые постоянно вносят ферменты разлада и нестроения в любую деятельность и взаимоотношения людей. "В научных отношениях между людьми, - делает вывод Достоевский, - нет любви, а один лишь эгоизм…" Самолюбие, сластолюбие, зависть, ложная честь проникают и "в самую благородную душу учёного… вот и является в науке шарлатанство, гоньба за эффектом, а пуще всего утилитаризм, потому что захочется и богатства". Думается, размышления Паскаля о скрытом присутствии в невидимом основании научной активности таких основополагающих влечений, как libido sentiendi, libido sciendi, libido dominandi (похоть чувства, похоть знания, похоть власти) как бы предвосхищают ход мысли Достоевского.