Смекни!
smekni.com

Тысяча душ (стр. 20 из 93)

- Ничего, сударь, ничего; и не стыдитесь этого: это слезы приятные; а я вот что теперь думаю: заплатят они вам или для первого раза и так сойдет?

- Конечно, заплатят, - отвечал Калинович, - по пятидесяти рублей серебром они обыкновенно платят за лист: это я наверное знаю.

- По пятидесяти, - повторил Петр Михайлыч и, сосчитав число листов, обратился к дочери: - Ну-ка, Настенька, девять с половиной на пятьдесят - сколько будет?

- Четыреста семьдесят пять, - отвечала та.

- Недурно! Есть на что выпить, - подхватил Петр Михайлыч.

- А я и забыл выпить, - сказал Калинович, - кого бы послать за шампанским?

- Нет, погодите, - перебил Петр Михайлыч, - давеча я пошутил. Прежде отправимтесь-ка за ефимоны в монастырь, да отслужите вы, Яков Васильич, благодарственный молебен здешнему угоднику.

- Ах, да, сделайте это, Яков Васильич! - подхватила Настенька. - Я большую веру имею к здешнему угоднику.

- Я очень рад, - отвечал Калинович.

- Непременно, непременно! - подтвердил Петр Михайлыч. - Здесь ни один купец не уедет и не приедет с ярмарки без того, чтоб не поклониться мощам. Я, признаться, как еще отправлял ваше сочинение, так сделал мысленно это обещание.

В это время вошла Палагея Евграфовна совсем одетая в свой шелковый, опушенный котиком капор, драдедамовый салоп и очень чем-то недовольная.

- Что это, Петр Михайлыч, приказали идти вместе, а тут сами сидите? Давным-давно благовестят, - сказала она.

- Знаю, сударыня, знаю, - ничего: мы идем все в монастырь; ступай и ты с нами. А ты, Настенька, пойди одевайся, - говорил старик, проворно надевая бекеш и вооружаясь тростью.

- Ну, вот, в монастырь выдумали: еще дальше!.. Не все равно молиться?.. Придем к кресту!.. - бормотала экономка и пошла.

- Идем, идем, - говорил Петр Михайлыч, идя вслед за ней и в то же время восклицая: - Скорей, Настасья Петровна! Скорей! Вечно вас дожидайся!

Настенька, наконец, вышла и вместе с Калиновичем нагнала отца и экономку на половине пути.

Монастырь, куда они шли, был старинный и небогатый. Со всех сторон его окружала высокая, толстая каменная стена, с следами бойниц и с четырьмя башнями по углам. Огромные железные ворота, с изображением из жести двух архангелов, были почти всегда заперты и входили в небольшую калиточку. Два храма, один с колокольней, а другой только церковь, стоявшие посредине монастырской площадки, были тоже старинной архитектуры. К стене примыкали небольшие и довольно ветхие кельи для братии и другие прислуги.

Когда Петр Михайлыч с своей семьей подошел к монастырю, там еще продолжался унылый и медленный великопостный звон в небольшой и несколько дребезжащий колокол. Служили в теплой церкви, о чем можно было догадаться по сидевшему около ее входа слепому старику-монаху, в круглой скуфейке и худеньком черном нанковом подряснике, подпоясанном ремнем. Старик этот, слепой от рождения, несколько уже лет служил чем-то вроде монастырского привратника. В тридцать градусов мороза и в июльские жары он всегда в одном и том же, ничем не подбитом нанковом подряснике и в худых, на босу ногу, сапогах, сидел около столика, на котором стояла небольшая икона угодника и покрытое с крестом пеленою блюдо для сбора подаяния в монастырь. Когда подошли наши богомольцы, слепой тотчас же услышал и встал.

- Святому угоднику и чудотворцу, - проговорил он, кланяясь в пояс.

Все помолились. Петр Михайлыч положил на блюдо гривенник. Калинович сделал то же. Церковную паперть, куда они вошли, составлял огромный коридор, по которому шаги их отдались в высоких сводах чутким эхом. Коридор этот, как и во многих старинных церквах, был почти темный, но с живописью на стенах из ветхого завета. Петр Михайлыч долго осиливал всплошь железную церковную дверь, которая, наконец, скрипя, тяжело распахнулась. Церковь была довольно большая; но величина ее казалась решительно громадною от слабого освещения: горели только лампадки да тонкие восковые свечи перед местными иконами, которые, вследствие этого, как бы выступали из иконостаса, и тем поразительнее было впечатление, что они ничего не говорили об искусстве, а напоминали мощи.

Молящихся было немного: две-три старухи-мещанки, из которых две лежали вниз лицом; мужичок в сером кафтане, который стоял на коленях перед иконой и, устремив на нее глаза, бормотал какую-то молитву, покачивая по временам своей белокурой всклоченной головой. Несколько стариков-монахов помещалось на обычных своих местах у задней стены под хорами. Служил сам настоятель, седой, как лунь, и по крайней мере лет восьмидесяти, но еще сильный, проворный и с блестящими, проницательными глазами. По всему околотку он был известен как религиозный сподвижник, несколько суровый в обращении и строгий к братии; по всем городским церквам служба обыкновенно уж кончалась, а у него только была еще в половине. Ефимоны у него продолжались часа четыре. Проворно выходил он из алтаря, очень долго молился перед царскими вратами и потом уже начинал произносить крестопоклонные изречения: "Господи владыко живота моего!" Положив три поклона, он еще долее молился и вслед за тем, как бы в духовном восторге, громко воскликнув: "Господи владыко живота моего!", клал четвертый земной поклон и, порывисто кланяясь молящимся, уходил в алтарь. Стоявший посредине церкви молодой послушник истово и внятно начинал читать каноны. В углублении правого клироса стояло человек пять певчих монахов. В своих черных клобуках и широких рясах, освещенные сумеречным дневным светом, падавшим на них из узкого, затемненного железною решеткою окна, они были в каком-то полумраке и пели складными, тихими басами, как бы напоминая собой первобытных христиан, таинственно совершавших свое молебствие в мрачных пещерах. Все это неяркое, но полное таинственного смысла благолепие храма охватило моих богомольцев: Петр Михайлыч стал впереди всех, и в лице его отразилось какое-то тихое спокойствие. Палагея Евграфовна ушла в угол за левый клирос: она не любила молиться на людских глазах. Настенька поместилась рядом с ней и, став на колени, начала горячо молиться, взглядывая по временам на задумчиво стоявшего у правого клироса Калиновича.

По окончании ефимонов Петр Михайлыч подошел к настоятелю.

- Молебен, отец игумен, желаем отслужить угоднику, - сказал он.

- Хорошо, - отвечал лаконически настоятель. Впрочем, ответ этот был еще довольно благосклонен: другим он только кивал головой; Петра Михайлыча он любил и бывал даже иногда в гостях у него.

- Молебен! - сказал он стоявшим на клиросе монахам, и все пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: "Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!" - Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.

- Здоровы ли вы? - спросил отрывисто, но благосклонно настоятель.

- Живу, святой отец, - отвечал Петр Михайлыч, - а вы вот благословите этого молодого человека; это наш новый русский литератор, - присовокупил он, указывая на Калиновича.

Настоятель благословил того и потом, посмотрев на него своими проницательными глазами, вдруг спросил:

- Который вам год?

- Двадцать восьмой, - отвечал, несколько удивленный этим вопросом, Калинович.

- Как вы старообразны, - проговорил настоятель и обратился к Настеньке, посмотрел на нее тоже довольно пристально и спросил:

- Вы о чем расплакались?

- От полноты чувств, отец игумен, - отвечала Настенька.

- На молитве плакать не о чем, кроме разве оплакивать свои грехи и проступки вольные и невольные, - проговорил настоятель, благословляя Палагею Евграфовну и снимая облачение.

Настенька покраснела.

- Однако прощайте; ступайте домой; нам пора запираться, - заключил он и проворно ушел, последуемый монахами.

Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже час девятый. Калинович, пользуясь тем, что скользко и темно было идти, подал Настеньке руку, и они тотчас же стали отставать от Петра Михайлыча, который таким образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед.

- Ты, мать-командирша, ничего не знаешь, а у нас сегодня радость, - заговорил он.

- Какая радость? - спросила экономка.

- А такая, что Яков Васильич наш напечатал свое сочинение, за которое заплатят ему пятьсот рублей серебром.

На пятьсот рублей серебром Петр Михайлыч нарочно сделал особенное ударение, чтоб поразить Палагею Евграфовну; но она только вздохнула и проговорила вполголоса:

- Свои-то дела он, знаемо, что делает, наши-то только оставляет.

Петр Михайлыч призадумался немного.

- Был у нас с ним, сударыня, об этом разговор, - начал он, - хоть не прямой, а косвенный; я, признаться, нарочно его и завел... брат меня все смущает... Там у них это неудовольствие с Калиновичем вышло, ну да и шуры-муры ихние замечает, так беспокоится...

- Какой же разговор у вас был? - спросила Палагея Евграфовна.

- А разговор наш был... - отвечал Петр Михайлыч, - рассуждали мы, что лучше молодым людям: жениться или не жениться? Он и говорит: "Жениться на расчете подло, а жениться бедняку на бедной девушке - глупо!"

- Гм! - произнесла Палагея Евграфовна.

- Как же, говорю, в этом случае поступать? - продолжал старик, разводя руками. - "Богатый, говорит, может поступать, как хочет, а бедный должен себя прежде обеспечить, чтоб, женившись, было чем жить..." И понимай, значит, как знаешь: клади в мешок, дома разберешь!

- Что тут понимать? Понимать-то тут нечего! - возразила с досадою Палагея Евграфовна.

- А понимать, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - можно так, что он не приступал ни к чему решительному, потому что у Настеньки мало, а у него и меньше того: ну а теперь, слава богу, кроме платы за сочинения, литераторам и места дают не по-нашему: может быть, этим смотрителем поддержат года два, да вдруг и хватят в директоры: значит, и будет чем семью кормить.