Смекни!
smekni.com

Тысяча душ (стр. 55 из 93)

- Вы судья превосходный, - отвечал молодой человек, уж вставая и вынимая из кармана перевод Полевого.

- Не будете ли вы так добры прочитать за короля и королеву? - прибавил он, относясь к немцу.

- Извольте; но я говорю очень дурно по-русски, - отвечал тот.

- Это ничего; пожалуйста!.. - подхватил юноша и стал в грустную позу Гамлета в первом явлении. - Начинайте! - сказал он немцу, который, насилу нашедши, где говорит король, прочел:

"- Теперь к тебе я обращаю речь, мой брат и мой любезный сын, Гамлет!

- Немного больше брата; меньше сына", - произнес молодой человек с грустной улыбкой.

"- Зачем такие облака печали?" - прочел немец.

"- Так близко к солнцу радости, могу ли одеть себя печали облаками, государь?" - отозвался с грустною иронией Гамлет.

"- Зачем ты взоры потупляешь в землю, будто ищешь во прахе твоего покойного отца? Таков наш жребий: всем живущим умирать!" - возразил немец.

"- Да, королева, всем живущим умирать: таков наш жребий!" - подтвердил многозначительно студент.

"- Если так, зачем же смерть отца тебя печалит, как будто тем закон природы изменен! Так кажется, смотря на грусть твою", - продолжала королева.

"- Не кажется, но точно так я мыслю. Ни черные одежды и ни вздохи, ни слезы и ни грусть, ни скорбь, ничто не выразит души смятенных чувств, какими горестно терзаюсь я. Простите!" - проговорил молодой человек, пожав плечами и обращаясь к немцу. - Хорошо? - прибавил он своим уже голосом.

- Да, хорошо, - отвечал немец.

Калинович сердито смотрел в угол. Юноша ничего этого не замечал.

- Это еще не так хорошо, неловко с переговорами. А лучше я прочту его известную "to be or not to be", - проговорил он скороговоркой и тотчас же ушел за дверь, откуда появившись совершенно грустный и печальный, начал:

"- Быть или не быть - вот в чем вопрос. Что доблестнее для души: сносить удары оскорбительной судьбы, или вооружиться против моря зол и победить его, исчерпав разом! Умереть... уснуть!.." Нет, это не выходит, холодно: это не задушевно - не правда ли? - отнесся он к немцу.

- Это холодно; да! - подтвердил тот.

- Холодно, - согласился и сам актер. - Позвольте, я лучше прочту другое, где больше одушевления, - присовокупил он опять скороговоркой и снова начал: "- Для чего ты не растаешь, ты не распадешься прахом, о, для чего ты крепко, тело человека! И если бы всесильный нам не запретил самоубийство, боже мой, великий боже! Как гнусны, бесполезны, как ничтожны деяния человека на земле! Жизнь! Что ты? Сад заглохший под дикими бесплодными травами. Едва лишь шесть недель прошло, как нет его, его, властителя, героя, полубога пред этим повелителем ничтожным, пред этим мужем матери моей. Его, любившего ее любовью столь пламенной. Небо и земля! Могу ль забыть? Она, столь страстная супруга, один лишь месяц, я не смею мыслить... О женщины! Ничтожество вам имя... Башмаков еще не износила, в которых шла за гробом мужа, как бедная вдова, в слезах, и вот она - она! О боже! Зверь без разума, без чувства грустил бы доле. Она супруга дяди, который так походит на отца, великого Гамлета, как я на Геркулеса!" - произнес трагик с одушевлением. - Хорошо это, скажите мне, пожалуйста? Вполне ли я выполнил, или еще мне надо поработать? - пристал уже он к Калиновичу.

- Хорошо, - отвечал тот и думал про себя: "Что ж это такое, наконец?"

- В самом деле хорошо? - спрашивал юноша с блистающими от удовольствия глазами. - Впрочем, у меня другое место выходило еще лучше. Позвольте уж! - прибавил он и, приняв опять драматическую позу, зачитал: "- Комедиант! Наемщик жалкий, и в дурных стихах мне выражая страсти, плачет, бледнеет, дрожит, трепещет! Отчего и что причиной? Выдумка пустая! Какая-то Гекуба. Что ж ему Гекуба? Зачем он делит слезы, чувства с нею? Что если б страсти он имел причину, какую я имею, он залил бы слезами весь театр, и воплем растерзал бы слух, и преступленьем ужаснул, и в жилах у зрителей он заморозил кровь".

Последние слова были так громко произнесены, что проходившая мимо квартирная хозяйка испугалась и, приотворив двери, спросила:

- Батюшки! Что такое у вас?

- Ничего, - отвечал Калинович и, не могший уже более удержаться, покатился со смеху.

Юноша сконфузился.

- У меня как-то не выходит... сам чувствую... Не правда ли? - спросил он.

- Нет, что ж? Ничего! - отвечал Калинович.

- А который час? - отнесся он, зевая, к немцу.

- Девять часов, и мне позвольте уж уйти: я желаю еще быть в одном месте, - отвечал тот, вставая.

- Сделайте одолжение, - проговорил Калинович и зевнул в другой раз нарочно.

Студент понял, что ему тоже пора убираться.

- И я не смею вас больше беспокоить, - проговорил он, берясь за фуражку, - но прошу позволить мне когда нибудь, когда буду в лучшем ударе, прийти еще к вам и почитать.

- С большим удовольствием, - отвечал сухо Калинович и, когда гости ушли, остался в решительном ожесточении.

- Это ужасно! - воскликнул он. - Из целого Петербурга мне выпали на долю только эти два дуралея, с которыми, если еще пробыть месяц, так и сам поглупеешь, как бревно. Нет! - повторил он и, тотчас позвав к себе лакея, строжайшим образом приказал ему студента совсем не пускать, а немца решился больше не требовать. Тот, с своей стороны, очень остался этим доволен и вовсе уж не являлся.

VI

Около недели герой мой оставался совершенно один и большую часть времени думал о Настеньке. Уединенные воспоминания воскресили перед ним картину любви со всеми мелкими, блаженными подробностями. Замкнутый и сосредоточенный по натуре своей, он начал нестерпимо желать хоть бы с кем-нибудь задушевно побеседовать, рассказать про свою любовь не из пустого, конечно, хвастовства, а с целью проанализировать себя, свои чувства и передать те нравственные вопросы, которые по преимуществу беспокоили его. Перебирая в голове всех своих знакомых, Калинович невольно остановился на Белавине. "Вот с этим человеком, кажется, можно было бы потолковать и отвести хоть немного душу", - подумал он и, не будучи еще уверен, чтоб тот пришел, решился послать к нему записку, в которой, ссылаясь на болезнь, извинялся, что не был у него лично, и вместе с тем покорнейше просил его сделать истинно христианское дело - посетить его, больного, одинокого и скучающего. В ответ на это письмо в тот же вечер в маленькой прихожей раздался знакомый голос: "Дома барин?" Калинович даже вскочил от радости. Входил действительно Белавин своей несколько развалистой походкой.

- Здравствуйте! - проговорил он, радушно протягивая руку.

- Как я вам благодарен! - произнес Калинович голосом, полным искренней благодарности.

- Что это вы, Петербургу, видно, дань платите? - продолжал Белавин, садясь и опираясь на свою с золотым набалдашником трость.

- Да, Петербург меня не побаловал ни физически, ни нравственно, - отвечал Калинович.

- Кого же он балует, помилуйте! Город без свежего глотка воздуха, без религии, без истории и без народности! - произнес Белавин, вздохнув. - Ну что вы, однако, скажете мне, - продолжал он, - вы тогда говорили, что хотите побывать у одного господина... Как вы его нашли?

Калинович усмехнулся.

- Этот господин, кажется, эссенция, выжимка чиновнической бюрократии, в котором все уж убито.

- И убивать, я думаю, было нечего. Впрочем, он еще лучше других; есть почище.

- Хорош и этот! В другом месте, пожалуй, и не найдешь.

- Именно. Надобно воспитаться не только умственно, но органически на здешней почве и даже пройти нескольким поколениям и слоям, чтоб образовался такой цветок и букет... удивительно!.. Все, что, кажется, самого простого, а тем более человека развитого, при другом порядке вещей, стало бы непременно шокировать, поселять смех, злобу, досаду - они всем этим бесконечно услаждаются. Зная, например, очень хорошо, что в деятельности их нет ничего плодотворного, живого, потому что она или скользит поверх жизни, или гнет, ломает ее, они, в то же время, великолепнейшим образом драпируются в свою официальную тогу и кутают под нее свою внутреннюю пустоту, думая, что никто этого даже и не подозревает. Невообразимо, что такое... Невообразимо!

- Меня, впрочем, этот господин отсылал к более активному труду, в провинцию, говоря, что здесь нечего делать! - заметил Калинович.

- Это мило, это всего милей - такое наивное сознание! - воскликнул Белавин и захохотал. - И прав ведь, злодей! Единственный, может быть, случай, где, не чувствуя сам того, говорил великую истину, потому что там действительно хоть криво, косо, болезненно, но что-нибудь да делаете", а тут уж ровно ничего, как только писанье и писанье... удивительно! Но все-таки, значит, вы не служите? - прибавил он, помолчав.

- Нет, не служу, - отвечал Калинович.

- И лучше, ей-богу, лучше! - подхватил Белавин. - Как вы хотите, а я все-таки смотрю на всю эту ихнюю корпорацию, как на какую-то неведомую богиню, которой каждогодно приносятся в жертву сотни молодых умов, и решительно портятся и губятся люди. И если вас не завербовали - значит, довольно уж возлежит на алтаре закланных жертв... Количество достаточное! Но пишете ли вы, однако, что-нибудь?

- Нет, ничего, - отвечал Калинович.

- Это вот дурно-с... очень дурно! - проговорил Белавин.

- Что делать? - возразил Калинович. - Всего хуже, конечно, это для меня самого, потому что на литературе я основывал всю мою будущность и, во имя этих эфемерных надежд, душил в себе всякое чувство, всякое сердечное движение. Говоря откровенно, ехавши сюда, я должен был покинуть женщину, для которой был все; а такие привязанности нарушаются нелегко даже и для совести!

- Да, бывает... - подтвердил Белавин, - и вообще, - продолжал он, - когда нельзя думать, так уж лучше предаваться чувству, хотя бы самому узенькому, обыденному. Я вообще теперь, сам холостяк и бобыль, с поздним сожалением смотрю на этих простодушных отцов семейств, которые живут себе точно в заколдованном кружке, и все, что вне их происходит, для них тогда только чувствительно, когда уж колет их самих или какой-нибудь член, органически к ним привязанный, и так как требование их поэтому мельче, значит, удовлетворение возможнее - право, завидно!..