Смекни!
smekni.com

Голый год (стр. 11 из 27)

- Дом все равно умрет, он умер. А я должна жить и работать. Умирать? - и Наталья говорит тихо: - Надо что-то сделать, чтобы умереть. Я курсисткой, девушкой, много мечтала. А вон у того, что шел со мною, застрелился отец, и сын знал, что отец застрелится. Что думали они перед смертью, - они - отец и сын? Сын старался наверное только думать, чтобы не страдать.

- Ты любишь Архипова?

- Нет.

- Как... как девушка?

- Нет. Я никого не люблю. Я не могу любить. Я не девушка. Любить нельзя. Это пошлость и страдание.

- Почему?

- Девушкой, на курсах, я мечтала, ну да, об юноше. Встретила, полюбила, сошлась и должна была родить. Когда он, тот, меня бросил, я была, как бабочка с обожженными крыльями, и я думала - мои песни спеты, все кончено. Но теперь я знаю, что ничего не кончено. Это жизнь. Жизнь не в сентиментальных бирюльках романтизма. Я выйду замуж, должно быть. Я не изменю мужу, - но я не отдам ему души, лишь тело, чтобы иметь ребенка. Это будет неуютно, холодно, но честно. Я слишком много училась, чтобы быть самкой романтического самца. Я хочу ребенка. Если бы была любовь, помутился бы разум.

- А молодость, а поэзия?

- Когда женщина, ребенок, - ей и молодость, и поэзия. Очень хорошо - молодость. Но когда женщине сорок - у нее нет молодости в силу естественных причин.

- А тебе сколько лет, Наташа?

- Мне двадцать восемь. Мне еще жить. Все, кто жив, должен идти.

- Куда идти?

- В революцию. Эти дни не вернутся еще раз.

- Ты... Ты, Наталья...

- Я большевичка, Глеб! Ты теперь знаешь, Глеб, как и я знаю, что самое ценное - хлеб и сапоги, что ли, - дороже всех теорий, потому что без хлеба и мастерового умрешь ты и умрут все теории. А хлеб дают мужики. Пусть мужики и мастеровые сами распорядятся своими ценностями.

Вечером около дома Ордыниных пусто. Хмурый, большой, крашенный охрой и сейчас зеленоватый, облупившийся, осевший, - смотрит дом, как злой старичище. Когда Глеб и Наталья стоят на парадном, Глеб говорит:

- Тяжело умирать, Наташа! Ты обратила внимание, у нас в доме потускнели и выцвели зеркала и их очень много. Мне страшно все время встречать в них свое лицо. Все разбито, все мечты.

И когда идут они по каменной лестнице, мимо железных, за семью замками, дверей кладовых, наверху в доме гудит выстрел: - это стреляется князь Борис. А сейчас же за выстрелом, из залы, по всему дому несется победный "Интернационал" - и гнусно, пошлейшим мотивчиком, вплетается в него "Юберхард унд Кунигунде".

ГЛАВА III. О СВОБОДАХ

Глазами Андрея

И опять - та ночь: -

Товарищ Лайтис спросил:

- Где здесь езть квардира овицера-дворянина-здудента Волковися?

Андрей Волкович безразлично ответил:

- Обойдите дом, там по лестнице во сторон этаж! - сказав, позевнул, постоял у калитки лениво, лениво пошел в дом, к парадному входу, - и - и -

радость безмерная, свобода! Свобода! Дом, старые дни, старая жизнь, - навсегда позади, - смерть им! Осыпались камни насыпи, полетели вместе с ним под обрыв (шепнул ветер падения: гвиу!..), и рассыпалось все искрами глаз от падения, - и тогда осталось одно: красное сердце. Что-то крикнул дозорный наверху, а потом: костры голодающих, шпалы, обрывок песни голодных и вода Вологи. - Свобода! свобода! Ничего не иметь, от всего отказаться, - быть нищим! - И ночи, и дни, и рассветы, и солнце, и зной, и туманы, и грозы, - не знать своего завтра. И дни в зное - как солдатка в сарафане, в тридцать лет - как те, что жили в лесах, за Ордынином, к северному небесному закрою: сладко ночами в овине целовать ту солдатку.

Манит земля к себе маями, - в мае, в рассвете, в тумане, девушке - полежать на земле, и уйдешь в землю: притягивает земля.

И первый же вечер, когда Андрей пришел на Черные Речки, в Поперечье, к нему постучали в оконце девушки и крикнули:

- Андрюша, выходи гулять! Метелицу играть будем! - рассыпались девичьи смешки и прыснули от оконца.

Андрей вышел из избы. В зеленых сумерках, за церковью, на холме, над обрывом, стояли девушки в пестрых платьях и в белых платах, и около них взъерошенными черными силуэтами торчали парни.

- Выходи! не бойся! Метелицу играть будем! Стала на минуту тишина. Вдалеке кричали коростели. Затем зазвенела разом наборная:

Чи-ви-ли-ви-ли-ви-ли!

Каво хочешь бери!..

Стоит елочка на горочке,

На самой высоте!

Создай, боже, помоложе,

По моей, по красоте-э...

Вечер был тихий и ясный, с белыми звездами. Никола, что на Белых-Колодезях, - церковь казалась синей, строгой, черная высокая ее крыша и крест уходили в небо, к белым звездам. Были над рекой и полоями тишина и мир. Был смутный, зеленый шум, и все же стояла тишина, - та, которую творит ночь. И всю ночь до хрустальной зари пели девушки. И ночью же пришла гроза, шла с востока, громыхала, светила молниями, дождь прошел грозный, поспешный, нужный для зелени. Андрей бродил эту ночь по откосам. - Другая жизнь! Быть нищим. Ничего не иметь. От всего отказаться.

Церковь Николы, что на Белых-Колодезях, сложена из белого известняка, стояла на холме, над рекою. Некогда здесь был монастырь, теперь осталась белая церковь, вросшая в землю, поросшая мхом, со слюдяными оконцами, глядящими долу, с острой крышей, покосившейся и почерневшей - погост Белые-Колодези. С холма был широкий вид на реку, на заречье, на заречные синие еловые леса, на вечный простор. Вокруг погоста росли медностволые сосны и мох. Из земли, справа от церковных ступенек, бил студеный ключ, вделанный в липовую колоду (от него и пошло название Белые-Колодези), - ключ столетиями стекал под откос, пробил в холме промоину, прошел проселок, - с той стороны на откосе под веретием расположилась усадьба князей Ордыниных. За рекою в лесах лежало село Черные Речки. Одиноко высилась лысая гора Увек. И кругом леса, леса к северному закрою, и степи, степи - к южному.

В тот вечер, когда пришел Андрей, он не застал Егорки. В избе пахло травами, и хлеба и меда - первого меда - подала ему Арина. Тогда пели уже петухи, и Арина, красавица, ушла в лес, в ночь.

- Манит маями земля к себе, - в мае, в рассвете, в тумане. Пахнут майские травы сладостными медами, в мае ночами горько пахнет березой и черемухами, ночи майские глубоки, пьяны, и рассветы в мае багряны, как кровь и огонь. Арина родилась у деда Егорки маем, и были: май, небо, сосны, займище и река. Вместе с матерью и Егоркой собирала она травы, и от них Арина узнала, что, как буйничает маями земля, соловьями, кукушками, в ночи, - буйна в человеке кровь, как май, месяц цветения. Знахарья порода живет по своим законам, - у Арины, должно быть, был май - без попа, без ладана, под ладан черемух и под отпевание соловьиное. Кто не знает, как тоскует кровь молодая, одинокая, в молодом своем теле, ночами, маями, в майские цветоносные ночи?.. Не потому ли стали слова Арины дерзки и откровенны по-бабьи, - знахарка? Из Арины-девушки - стала женщина, красивая, крепкая, румяная, широкая, с черными глазами, глядящими дерзко, - дерзкая, своевольная, вольная, молодая знахарка! Революция пришла в Черные Речки, маем - манит маями земля! - Арина встретила Бунт, как знахарь Егорка. Дед знахарь Егорка ловил рыбу, когда пришел Андрей, и Андрей ходил к нему. Вода была быстрая, свободная, мутная, шелестела, точно дышала. И всю ночь были болотно-зеленые сумерки с белой конницей облаков. Стояли у суводи, нитку держал кривой Егорка, в белой копне волос и в белых портах, вода кружилась воронками, шипела, шалые щуки били сеть сильно, - Андрей ловил их на лету, холодных и склизких, блестящих в мути ночной голубиным крылом.

- Домекни-ка, - Егорка сказал шепотом. - Когда пошла эта крига? Думаешь, теперь выдумали? Как?

- Не знаю.

- А я думаю, ей и прадеды наши ловили. Как?.. Когда Николу ставили, - пятьсот лет тому, - уже тогда крига была... Тут допрежь монастырь был, разбойник его поставил, Реденя, - ну вот, говорю, монастырь этот сколько раз калмыки, татары, киргизы брали. За это меня из большевиков прямо в кутузку.

- За что?

- Ходила Россия под татарами - была татарская ига. Ходила Россия под немцами - была немецкая ига. Россия сама себе умная. Немец - он умный, да ум-то у него дурак, - про ватеры припасен. Говорю на собрании: нет никакого интернациёнала, а есть народная русская революция, бунт - и больше ничего. По образу Степана Тимофеевича. - "А Карла Марксов?" - спрашивают. - Немец, говорю, а стало быть, дурак. - "А Ленин?" - Ленин, говорю, из мужиков, большевик, а вы должно коммунесты. Должны, говорю, трезвонить от освобождения ига! Мужикам землю! Купцов - вон! Помещиков - вон, шкурники! Учредилку - вон, а надо совет на всю землю, чтобы все приходили, кто хочет, и под небом решали. Чай - вон, кофий - вон, - брага. Чтобы была вера и правда. Столица - Москва. Верь во что хошь, хоть в чурбан. А коммунестов - тоже вон! - большевики, говорю, сами обойдутся. Ну, меня за диситиплину - прямым манером в кутузку.

Плеснулась в черной воде щука и ушла, испугавшись голоса громкого Егорки.

- Эк расшумелся, - сказал шепотом Егорка. - Вот Шак... Шекиспирова, что ли? - Гамлета ты читал, а нашу метелицу, как девки играют, не знаешь. Или положим - "Во субботу день ненастный"... Знаешь? Как?

- Нет, не знаю...

- То-то! Поди тоже коммунест!

И в это время на холме девушки запели сборную:

Отставала бела лебедь от стада лебединого,

Приставала бела лебедь ко стаду, ко серым гусям!..

Потому что сегодня врывалось властно, потому что в буйной стихии человеческой был он листком, - оторвавшийся от времени, - пришел Андрей к мысли об иной свободе, - свободе изнутри, не извне: отказаться от вещей, от времени, ничего не иметь, не желать, не жалеть, быть нищим, - только жить, чтобы видеть, с картошкой ли, с кислой капустой, в избе ли, свободным ли, связанным ли, - безразлично: пусть стихии взвихрят и забросят, всегда останется душа свежей и тихой, чтобы видеть. По земле ходили черная оспа и голодный тиф. Утрами к Николе приносили покойников, иногда заполднями, к четырем часам, приходили крестить младенцев, и тогда звонили колокола, слышанные еще татарами. И каждый вечер пели у Николы девушки. Шел июнь.

А в деревне Черные Речки жили мужики, - и не родня, но Кононовы. С весны и по осень работали изо всех жил, от зари до зари, от стара до мала, обгорая от солнца и пота. И с осени до весны тоже работали, сгорая от дыма, как курные избы, мерзнув, недоедая. Жили трудно, сурово - и любили свою жизнь крепко, с ее дымом, холодом и зноем, немоготою. Жили с лесом, с полем, с небом, - жить надо было в дружбе с ними, но и бороться упорно. Помнить надо было ночи, зори и пометы, поглядывать в гнилой угол, следить за сиверкой, слушать шум лесной и гогот. Старший в деревне - дед Кононов, Ионов Кривой, и он уже не помнит, как звали его деда, но старобытные времена знает, помнит, как жили пращуры и прадеды, и как надо жить. И избы стали задами к лесу, над рекою, смотрят из-под сосен корявыми своими мордами хмуро, тусклые оконца - глаза - глядят по-волчьи, слезятся. Серые бревна легли, как морщины. Рыжая солома - волосы в скобку - упали до земли. Смотрят избы, как тысячи лет.