Смекни!
smekni.com

Голый год (стр. 15 из 27)

- А роса в ту ночь медвяна и лекарна, трава силу имеет особенную, целебную. И цветет в эту ночь, братцы, папоротник. А идти в этот лес надо с оглядкою, братцы, потому переходят той ночью деревья с места на место... Как?..

Замолчали.

Кто-то встал посмотреть котелок, корявая тень поползла по горе, упала за обрыв. Другой взял уголь и, перекидывая его с руки на руку, закурил. Было с минуту очень тихо, и в тишине четко слышались сверчки. За костром в степи полыхнула зарница, мертвый ее свет народился и исчезнул призрачно, - и зарница полыхнула не там, куда ушла гроза, а с юга, - должно быть, шла вторая гроза. Вороватый повеял ветерок, повеял влагою, - стало ясно, что идет вторая гроза.

Наталья и Баудек к огню не подошли, сели на тачках.

- А пришел я к вам, братцы, - не дело вы затеяли рыть эти места. Потому, место эта, Увек, тайная, и всегда она пахнет полынью. При Степане Тимофеевиче стояла здесь на самой веретии башня, и в ту башню заключена была персидская царевна, а персидская та царевна, красоты неписаной, оборочалась сорокою, - по степи летала, народ мутьянила, облютившисф, как волк, черноту наводила... Дело эта старобытная. Прознал про то атаман Степан Тимофеевич, пришел к башне, посмотрел в окошко, - лежит царевна, спит, - не домекнул, что это тело ее лежит, а души-то при ем нетути, - летала она, душа-то, сорокою по земле в тот час. Призвал атаман попа, окрестил окны святою водою живою... Ну, и летает с тех пор по Увеку душа неприкаянная, плачет, с телой своей соединиться не может, о стены каменные бьется. Башня та развалилась. Степан Тимофеевич на Капказ-горе прикован, а она все томится - плачет... Место эта глухая, тайная. Девки иночас за красой за персидской сигают нагишом, ночью, в солноворот, об эту пору, одначе это не знатье... А так растет здесь полынка, и расти ей.

Кто-то возразил:

- Однако, отец, теперь Степан Тимофеевич атаман Разин с горы той сошел, а стало-ть, и копать можно. Теперь леворюция, народный бунт.

- Сошел-то, сошел, сынок, - сказал первый, - да не дошел еще до наших местов. Повремени, сынок, - повремени!.. Все будет! А леворюция - это ты верно - наша, бунт? Время не пришла. Народ рылу свою покажет, показал, - бунт! Мы молчим, а что молчим, знаем, что молчим! Огонь: он красный, кровь красная, - где огонь, там и кровь. Мы молчкем, мы молчкем!..

- Д-да!..

Один из землекопов поднялся, пошел к палатке, заметил Баудека и сказал сухо:

- И ты, Флорыч, слушашь? мужицких наших разговоров тебе слушать не след! Мало ли что говорим.

Замолчали. Иные безразлично изменили позы, закурили.

- Время теперь благодатная. Прощевайте, братцы. Не судите, коли ште! Прощаб, барин! - С земли поднялся старик с белой бородой, в белых портах, босой, не спеша пошел к балке, - это был знахарь, кривой Егорка.

Зарницы мелькали ближе, чаще, четче. Ночь темнела упорно, глубоко. Вновь померкли звезды. Издалека, из безбрежности докатился гром новой грозы.

Наталья сидела на тачке, опираясь руками о днище, склонив голову, костер освещал ее слабо, чуяла, осязала каждым уголком своего тела огромную радость, радостную муку, сладкую боль; понимала, что горькая горечь полыни - сладость прекрасная, необыкновенная, безмерная радость. Каждое касание Баудека, еще неровное, обжигало живою водой.

Эту ночь нельзя было спать.

Гроза пришла с ливнем, с громами и молниями. Эта гроза застала Наталью и Баудека за веретием, за развалинами башни персидской царевны, Наталья пила полынную - ту ведьмовскую скорбь, что оставила на Увеке царевна персидская.

А когда Донат подъезжал к хуторам, отъехав уже верст пятнадцать от усадьбы, он услышал сзади себя в поле песню:

Ты свети, свети, свет светел месяц,

Обогрей ты нас, красно солнышко!

Донат остановил лошадь. И вторая гроза уже ушла, далеко полыхали бессильные молнии. В степи были мрак и тишина. Вскоре послышалась конская рысь. Хутора были рядом, разметались в балке, - но если и днем на версту подъедешь к ним, - не приметишь - степь кругом пустая, голая. Донат положил пальцы в рот и свистнул, и ему ответили свистом. Подъехал всадник на сером киргизе-иноходце, тоже во всем белом.

- Марк?

- Вы, батюшка?

- Был я на усадьбе, сын, - сказал Донат. - Слышал твой посвист. Твой ли?

- Мой, батюшка.

- Девицу Арину выкликал?

- Ее, батюшка.

- В жены возьмешь?

- Возьму.

- Тебе жить. Гляди. Кони а усадьбе хороши. Ты откуда?

- Из степи, за пищей, - бабам далече идти... Что ж! бабы у нас здоровые да вольные. Воля не грех! Я муж - научу!.. Кони на усадьбе хороши!

Донат и Марк подъехали к обрыву и стали гуськом спускаться вниз в заросли калины и дубков; в овраге после дождя было сыро и глухо, вязко пахнуло медуницей, копыта скользили, с ветвей падали холодные капли. Спустились на дно, перебрались через ручей и рысью поехали вверх. Дом Доната выполз из мрака сразу, и изба и двор под одной крышей. На дворе и в доме было пусто, - и люди, и скотина ушли в степь, на страду. Марк повел лошадей в стойло, задал овса. Донат снимал на крылечке кованые свои сапоги, кряхтел, умывался из глиняного рукомойника.

- Завтра на заре в поле поеду, пахать, отдохнуть! Побольше задай, - сказал Донат.

- А я к тебе, братец Донат, - заговорил третий, выходя из избы. - Зашел погодить, да задремал в грозу.

Донат трижды поцеловался с встречным. Все трое прошли в избу. В избе, в тепле пахло шалфеем, полынью и другими лекарными травами. Вздули свет, мрак побежал под лавки, изба была большая, в несколько комнат, со светелкой, хозяйственная, убранная, чистая. На чистой половине по стенам висели седла, хомуты, седелки. Образов на стенах не было. Сели к столу. Донат достал из печки каши и баранины.

- Из степи, с огляда вернулся. Далеко заезжал, - заговорил третий. - Непокойно в степи. Говорили татары с Кривого Углану, ходят-де по степи, за царя говорят, людей для войны скликают. Объезжал, сговорились, - увидят - упредят. У дальних братцев был. Царские бумаги все спалили - концы в воду. Пахари, мол.

- Молодцов для войны не дадим, - сказал Донат. - Тогда в степь! К солностою верст семьдесят отскакать - овраги, в оврагах пещеры. Знашь?

- Знаю.

- Туда. На усадьбе - в газетах пишут - по чугунке по нашей кончилась война. Степь - она вольная. Да и концов ей нет.

Марк вышел на крыльцо. Облака расходились. Из-за них светила круглая зеленоватая луна. Марк потянулся крепко, сладко зевнул и пошел на сено спать.

На рассвете Донат и Марк мчали по степи, оставив дома на столе хлеб, квас и кашу для заезжих (никогда дом не запирался), - навьюченные пищей для братьев, сестер и жен, что работали в степи, живя там под телегами, под небом и зноем, в летней страде, на земле. На востоке зорилась багряная покойная зоря, и горько пахло полынью.

Глазами Ирины

(Это маленькая поэзия Ирины: ее глазами)

"О степи, о ее удушье, о несуразной помещичьей жизни, о помещичьи-крепостной пьяной вольнице, о борзых, наложницах, слезах, - говорит мне не степь, с ее зноем и пустынью, не старая эта усадьба, где сели мы, - кухня, что в полуподвале, говорит мне о смутном, разгульном, несуразном, о степной жизни и о степи. В кухне каменные кирпичные полы, огромные плита и печь, сводчатые потолки и стены обмазаны глиной, и в стены, к чему-то, ввинчены огромные ржавые кольца. В кухне жужжат мухи, полумрак, жар и пахнет закваской. А в гостиной, где окна завил плющ, - зеленый мрак, прохлада, и в этом прохладном зеленом мраке поблескивают портреты и золоченые шелковые кресла. Я вошла в дом через кухню.

Сколько дней, прекрасных и радостных, у меня впереди?

Знаю, - кругом леса и степь. Знаю, Семен Иванович, Андрей (мой жених!), Кирилл, - все верят, верят честно и бескорыстно. Знаю, - наши сектанты, которые ходят во всем белом и называют себя христианами, не только верят, но и живут на своих хуторах этой верою. Семен Иванович, уже усталый, говорит о добре сухо и зло, так же, как сухи его пальцы. Знаю, - люди живут, чтобы бороться и чтобы достать кусок хлеба, - чтобы бороться за женщину.

Утром я валяюсь за усадьбой на пригорке, за старым ясенем, слежу за гусями и перебираю синие цветы, те, что от змеиного укуса. Среди дня я купаюсь в пруде под горячим солнцем, а возвращаюсь огородами и рву маки - белые с фиолетовыми пятнышками на дне и красные с черными тычинками. У пчельника меня обыкновенно ждет Андрей; я не замечаю, как он подходит. Он говорит:

- Поделитесь со мною маками, товарищ Ирина, - пожалуйста!

Я обыкновенно отвечаю так:

- Разве мужчины просят? - мужчины берут! Берут свободно и вольно, как разбойники и анархисты! Вы ведь анархист, товарищ Андрей. В жизни все-таки есть цари, - те, у кого мышцы сильны, как камень, воля упруга, как сталь, ум свободен, как черт, и кто красив, как Аполлон или черт. Надо уметь задушить человека и бить женщину. Разве же вы еще верите в какой-то гуманизм и справедливость? - к черту все! пусть вымрут все, кто не умеет бороться! Останутся одни сильные и свободные!..

- Это сказал Дарвин, - говорит тихо Андрей.

- К черту! Это сказала я!

Андрей глядит на меня восхищенно и придавленно, но меня не волнует его взгляд, - он не умеет смотреть, как Марк, - он никогда не поймет, что я красива и свободна и что мне тесно от свободы. И в эти минуты я вспоминаю кухню, с ее зноем, железными страшными кольцами, каменным полом и сводчатыми потолками. Разбойники сумели захватить право на жизнь, - и они жили, благословляю и их! К черту анемию! Они умели пить радость, не думая о чужих слезах, они пьянствовали месяцами, умея опьяняться и вином, и женщинами, и борзыми. Пусть - разбойники.

Из огорода в дом надо пройти кухней. В кухне, в жару, жужжат мухи, как смерч, и по столу ходят цыплята. А в гостиной, где окна завиты плющом и свет зелен, - так же прохладно и тихо, как на дне старого тенистого пруда.

Знаю, - будет вечер. Вечером в своей комнате я обливаюсь водой и переплетаю косы. В окна идет лунный свет, у меня узкая белая кровать, и стены моей комнаты белы, - при лунном свете все кажется зеленоватым. У тела своя жизнь, я лежу, и начинает казаться, что мое тело бесконечно удлиняется, узкое-узкое, и пальцы, как змеи. Или наоборот: тело сплющивается, голова уходит в плечи. А иногда тело кажется огромным, все растет удивительно, я великанша, и нет возможности двинуть рукой, большой, как километр. Или я кажусь себе маленьким комочком, легким, как пух. Мыслей нет, - в тело вселяется томленье, точно все тело немеет, точно кто-то гладит мягкой кисточкой, и кажется, что все предметы покрыты мягкой замшей: