Смекни!
smekni.com

Хождение по мукам 2 (стр. 71 из 190)

Так и к Алексею Красильникову постучался в ворота бравый германский солдат, в полной амуниции, при винтовке и в шлеме. Непонятно лопоча, показал Алексею ордер, похлопал по плечу:

- Карашо, друг...

Солдату отвели Алексееву комнату, убрали только сбрую и оружие. Солдат сейчас же устроился - постелил хорошее одеяло, на стену повесил фотографию Вильгельма, велел подмести пол почище.

Покуда Матрена мела, он собрал грязное бельишко и попросил выстирать: "Шмуциг, фуй, - говорил он, - битте стиркать". Потом, очень всем довольный, брякнулся в сапогах на постель и закурил сигару.

Солдат был толстый, с плоскими усами, вздернутыми кверху. Одежда на нем была хорошая, ладная. И есть был здоров, как боров. Жрал все, что ни приносила ему в комнату Матрена, особенно понравилось ему соленое свиное сало. Матрене жалко было до смерти кормить салом немца, но Алексей сказал: "Брось, пусть его трескает да спит, только бы носу никуда не совал".

Когда нечего было делать, солдат напевал про себя военные марши или писал письма на родину на открытках с видами Киева. Не озорничал, только ходил очень громко, - топал сапогами, как хозяин.

У Красильниковых было теперь - будто покойник в доме: садились за стол, вставали молча, Алексей - невесел, на лбу морщины. Матрена осунулась, вздыхала, украдкой вытирала слезы фартуком. Больше всего боялась она за Семена, как бы он не сорвался сгоряча. Но он за эти дни будто затих, затаился.

Теперь каждый день в волостной избе и на воротах по дворам расклеивались универсалы гетмана о возврате земли и скота помещикам, о реквизициях и поборах, о принудительной продаже хлеба, о беспощадных карах за попытки к бунтам, за укрывательство коммунистов и так далее...

Мужики читали универсалы, помалкивали. Потом стали доходить зловещие слухи о том, что в таком-то селе скупщики под охраной немецкой кавалерии вывезли даже немолоченый хлеб, расплатились какими-то нерусскими бумажками, которых и бабы брать не хотят, в таком-то селе угнали половину скота, а в таком-то не оставили будто бы и воробью клюнуть.

По ночам в укромных местах мужики стали собираться небольшими кучками, слушали рассказы, кряхтели. Что тут было делать? Чем помочь? Такая навалилась сила, что только дух пускай, а не пикни.

Семен стал хаживать на эти собрания - на зады, к ручью, под иву. В пиджаке внакидку сидел на земле, курил, слушал. Иной раз хотелось вскочить, кинуть пиджак, развернуть плечи: "Товарищи!.." Напрасно, - только напугаешь их, затрясут мужики мотнями, разбегутся.

Однажды в сумерки на выгоне он встретил какого-то человека, - тот стоял, скалился. Семен пошел было мимо, человек окликнул негромко:

- Братишка!

Семен вздрогнул: неужели свой? Спросил, искоса оглядывая того:

- А что надо?

- Ты Ликсеев брат?

- Ну, скажем.

- Своих не признаешь... Команду на "Керчи" помнишь?

- Кожин! Ты? - Семен крепко сунул руку ему в руку.

Стояли, глядели друг на друга. Кожин, быстро оглянувшись, сказал:

- Обрезы-то пилите?

- Нет, у нас пока еще тихо.

- А бойкие ребята есть?

- Кто их знает, пока не видать. Ждем, что дальше будет.

- Что же вы, ребята, делаете? - заговорил Кожин, и глаза его все время бегали, вглядывались в сумеречные очертания. - Чего вы смотрите? Так вас, как гусей, общиплют, а вы и головки подставили. А знаете вы, - у нас уже село Успенское все сожгли артиллерийским огнем. Бабы, ребятишки разбежались кто куда, мужики в лес... Из Новоспасского народ бежит, из Федоровки, из Гуляй-Поля - все к нам...

- Да к кому - к вам?

- Дибривский лес знаешь? Туда собираются... Ну, ладно... Ты вот что шепни ребятам: чтобы от вашей Владимировки сорок обрезов, да винтовок с патронами штук десять, да гранат ручных - сколько соберете, - и это вы прячьте в стог, в поле... Понял? В Сосновке уже под стога прячут, ребята только меня дожидаются... В Гундяевке тридцать мужиков на конях ждут. Уходить надо.

- Да куда? К кому?

- Ну, к атаману... Зовут - Щусь. Сейчас мы по всей Екатеринославщине отряды собираем... На прошлой неделе разбили гайдамаков, сожгли экономию... Вот, братишка, была потеха: спирт этот, сахар даром крестьянам кидали... Так помни - через неделю приду...

Он подмигнул Семену, перескочил через плетень и побежал, пригнувшись, в камыши, где голосисто квакали лягушки.

Слухи об атаманах, о налетах доходили до Владимировки, но не верилось. И вот - появился живой свидетель. Семен в тот же вечер рассказал о нем брату. Алексей выслушал серьезно.

- Атамана-то как звать?

- Щусь, говорят.

- Не слыхал. Про Махно, Нестора Ивановича, бродят слухи, будто бы шайка у него человек в двадцать пять головорезов, - налетают на экономии. А про Щуся не слыхал... Все может быть: теперь мужик на все способен. Что ж - Щусь так Щусь, дело святое... Только вот что, Семен: мужикам ты покуда не говори. Когда нужно будет, скажу сам.

Семен усмехнулся, пожал плечом:

- Ну, ждите, покуда не ощиплют догола.

В тот же вечер Кожин виделся, должно быть, не с одним Семеном. По селу зашептали про обрезы, гранаты, про атаманские отряды. Кое-где по дворам, ночью, - если прислушаться, - начали ширкать напильники. Но пока что все было тихо. Немцы даже навели порядок, издали приказ - с субботы на воскресенье мести улицу. Ничего, - и улицу подмели.

Затем пришла и беда. В ранний час, когда еще не выгоняли поить скотину, по выметенной улице пошли стражники и десятники с бляхами, застучали в окошки:

- Выходи!

Мужики стали выскакивать за ворота босиком, застегиваясь, и тут же получали казенную бумагу: с такого-то двора - столько-то хлеба, шерсти, сала и яиц представить германскому интендантству по такой-то цене в марках. На площади у церкви уже стоял военный обоз. По дворам, у ворот ухмылялись постояльцы-немцы, в шлемах, с винтовками.

Зачесались мужики. Кто божиться стал. Кто шапку кинул об землю:

- Да нет же у нас хлеба, боже ж ты мой! Хоть режь, - нет ничего!..

И тут по улице на дрожках проехал управляющий. Не столько солдат или стражников испугались мужики, сколько его золотых очков, потому что Григорий Карлович все знал, все видел.

Он остановил жеребца. К дрожкам подошел исправник. Поговорили. Исправник гаркнул стражникам, те вошли в первый Двор и сразу под навозом нашли зерно. У Григория Карловича только очки блеснули, когда он услышал, как закричал мужик-хозяин.

В это время Алексей ходил у себя по двору, - до того растерялся, что жалко было смотреть. Матрена, опустив на глаза платок, плакала на крыльце.

- На что мне деньги, марки-то эти, на что? - спрашивал Алексей, поднимал чурку или сломанное колесо, бросал в крапиву к плетню. Увидал петуха, затопал на него: - Сволочь! - Хватался за замок на амбарушке: - Жрать-то мы что будем? Марки эти, что ли? Значит, - по миру хотят нас? Окончательно разорить? Опять в окончательную кабалу?

Семен, сидя около Матрены, сказал:

- Хуже еще будет... Мерина твоего отберут.

- Ну уж нет! Тут я, брат, - топором!

- Поздно спохватился.

- Ой, милые, - провыла Матрена, - да я им горло зубами переем...

В ворота громыхнули прикладом. Вошел жилец, толстый немец, - спокойно, весело, как к себе домой. За ним - шесть стражников и штатский, с гетманской, в виде трезубца, кокардой на чиновничьей фуражке, со шнурованной книгой в руках.

- Тут - много, - сказал ему немец, кивнув на амбарушку, - сал, клеб.

Алексей бешено взглянул на него, отошел, и со всей силы швырнул большой заржавленный ключ под ноги гетманскому чиновнику.

- Но, но, мерзавец! - крикнул тот. - Розог захотел, сукин сын!

Семен локтем откинул Матрену, кинулся с крыльца, но в грудь ему сейчас же уперлось широкое лезвие штыка.

- Хальт! - крикнул немец жестко и повелительно. - Русский, на место!

Весь день грузились военные телеги, и поздней ночью обоз ушел. Село было ограблено начисто. Нигде не зажигали огня, не садились ужинать. По темным хатам выли бабы, зажав в кулаке бумажные марки...

Ну, поедут мужик с бабой в город с этими марками, походят по лавкам, - пусто: ни гвоздика, ни аршина материи, ни куска кожи. Фабрики не работают. Хлеб, сахар, мыло, сырье - поездами уходит в Германию. Не рояль же мужику с бабой, не старинную же голландскую картину, не китайский чайник везти домой. Поглазеют на чубастых, с висячими усами, гайдамаков в синих свитках, в смушковых, с алым верхом, шапках, потолкаются на главной улице среди сизобритых, в котелках, торговцев воздухом и валютой. Вздохнут горько и едут домой ни с чем. А по дороге - верст двадцать отъехали - стоп, загорелись оси на вагонах, - нет смазки, машинного масла: немцы увезли. Песочком засыплют, поедут дальше, и опять горят оси.

От этого всего бабы и выли, зажав в кулаке смятые германские марки, а мужики прятали скотину в лесные овраги, подальше от греха: кто ведь знает, какой назавтра расклеят гетманский универсал!

В селе не зажигали огня, все хаты были темны. Только за рощей, над озером, ярко светились окна княжеского дома. Там управляющий чествовал ужином германских офицеров. Играла военная музыка, - странной жутью неслись звуки немецких вальсов над темным селом. Вот огненным шнуром, черт знает в какую высь, поднялась ракета на потеху немецким солдатам, стоявшим на усадебном дворе, куда выкатили бочонок с пивом. Лопнула. И соломенные крыши, сады, ивы, белая колокольня, плетни озарились медленно падающими звездами. Много невеселых лиц поднялось к этим огням. Свет был так ярок, что каждая угрюмая морщина выступала на лицах. Жаль, что их нельзя было заснять в эту минуту при помощи какого-нибудь невидимого аппарата. Такие снимки дали бы большой материал для размышления германскому главному штабу.

Даже в поле, за версту от села, стало светло, как днем. Несколько человек, пробиравшихся к одинокому стогу, быстро легли на землю. Только один у стога не лег. Задрав голову к падающим с неба огонькам, ухмыльнулся:

- Ишь ты, курицына мать!

Огоньки погасли, не долетев до земли, стало черно. У стога сошлись люди, зазвякало бросаемое на землю оружие.