Смекни!
smekni.com

Мономиф (стр. 6 из 9)

Об этом много писали сто лет назад. Иван Рцы считал, что такая судьба - естественное следствии неравного в возрастном отношении брака; что Пушкин, как и его герой Мазепа, «переступил через чужую жизнь», «заклевал голубку». Но в те времена такие браки были обычным делом. Может быть, барышни тогда были более ориентированы на своих отцов, более эдипальны, или вернее - более электризованы. Розанов доказывает, что Мазепа, в отличие от Пушкина, был очень романтичным и сексуально привлекательным. Он пишет: «Наташа Гончарова … легко могла бы сбежать к какому-нибудь петербургскому Мазепе, совершенно так же и с теми же последствиями, но никогда не сбежала бы к Пушкину».[21] И даже выделяет курсивом «никогда не сбежала бы к Пушкину», потому что считает это абсолютно невозможным. Далее Розанов цитирует Рцы: «Для Наташи, для бедной (несчастная московская барышня, очевидно, судьбой предназначенная по крайности для действительного статского советника), для бедной Наташи все были жребии равны. Еще равны… а тут Пушкин, коллежский секретарь Пушкин, некстати подвернулся»…[22] «Он и был для 16-летней Наташи Гончаровой тем "действительным статским советником", хлопотавшим у правительства разрешения издавать журнал».[23] Он просто был ей неинтересен. Розанов считал, что дело тут в «дряхлости опыта», в преждевременности сексуального созревания. Он писал: «Этот маленький "Эрос", который мы называем Пушкиным, "зрелым" почти родился, и дальше все "зрел" и "перегорал"».[24]

Действительно, жизнь Пушкина, в отличие от его стихов, не была романтичной.[25] Внешность тем более, но внешность тут ни при чем, особенно если вспомнить, что Гончарова была близорукой. Видимо сексуальная притягательность Мазепы коренилась в его пассионарности, в его одержимости идеей, в том, что у него сорвало тормоза. И при этом его сверхценной идеей была вовсе не Мария Кочубей, что очень важно. А у Пушкина не было глубоких идей; его странный гений, стоял как бы отдельно от него, от его жизни. Но, в конце концов, и Пушкина захватили сверхценная идея - он зациклился на жене. Говоря языком анализа, произошла сексуальная переоценка объекта; т.е. в него было загружено либидо, снятое с тех областей, где оно необходимо. Такая констелляция либидо создает у партнерши образ надоедливого, назойливого любовника, не интересного и не уважаемого. Поистине, «чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». А Пушкин, сам же написавший эту фразу, поступал так, как будто этого не знал. После тридцати его поэзия перестала быть поэзией нарцисстического самолюбования. В ней появились неуместные попытки самооправдания. В «Евгении Онегине» этот перелом произошел в конце шестой главы. Онегин убивает Ленского и с содроганием отходит от трупа. Он уезжает и пропадает из виду - в седьмой главе его уже нет. В конце шестой главы Пушкин подводит некий итог своей холостяцкой жизни, а по большому счету - всей первой половине жизни.

Мечты, мечты! где ваша сладость?

Где, вечная к ней рифма, младость?

Ужель и вправду наконец

Увял, увял ее венец?

Ужель и впрямь и в самом деле

Без элегических затей

Весна моих промчалась дней

(Что я шутя твердил доселе)?

И ей ужель возврата нет?

Ужель мне скоро тридцать лет?

Так, полдень мой настал, и нужно

Мне в том сознаться, вижу я.

Подведение итогов первой половины жизни - это верный признак известного кризиса середины жизни. Обычно он наступает несколько позже, но видимо Розанов был прав, и у Пушкина все жизненные процессы шли форсированно. После тридцати пушкинскую поэзию начинает теснить проза, да и сама поэзия уже иная. Я назвал бы это кризисом нарцизма.

Онегин, второе Я Пушкина, в седьмой главе отсутствует; но автор ведет читателя по еще свежим следам. Татьяна посещает кабинет Евгения, перебирает его вещи, читает его книги - со следами ногтей и пометками на полях. Она начинает понимать Онегина, а это понимание есть ни что иное, как разоблачение, снятие масок и ролей. Провинциальная барышня все модные веяния, которым Евгений следовал, чистосердечно принимала за его индивидуальные черты. Теперь же она смогла познакомиться с первоисточниками этих подражаний. Что же осталось после снятия всех масок?

Что ж он? Ужели подражанье,

Ничтожный призрак, иль еще

Москвич в Гарольдовом плаще,

Чужих причуд истолкованье,

Слов модных полный лексикон?…

Уж не пародия ли он?

Короля играет свита. Онегина в огромной мере играла Татьяна - и для читателей, и для самого Пушкина. В седьмой главе настало время переоценок, честного взгляда на себя. По сути, это путь самоанализа, не всегда эффективный, но всегда очень болезненный. Из Пушкина вышел бы прекрасный пациент, т.к. он был творческим человеком, и его творчество было проработкой и проработкой. Даже проблема особого объектного выбора, которая так долго и остро его мучила, была проработана им в «Барышне-крестьянке», где он совместил, наконец, в одном лице малоценный и сверхценный объекты, девку и госпожу. Но даже это уже не могло ему помочь.

В седьмой главе Татьяну вывозят «в Москву, на ярмарку невест». Там ее замечает князь, «толстый этот генерал», и Пушкин спешит поздравить девушку с победой. Еще бы - генерал! - ведь генерал в России - больше чем воинское звание. Это замещающая отцовская фигура (слуга царю, отец солдатам), и кроме того - это старый обладатель молодой красавицы-жены, в крайнем случае - дочери. Иными словами, генерал - русский вариант царя-Антагониста. Молодого Героя-Пушкина, как человека, склонного к особому объектному выбору, всегда тянуло к генеральским женам. Вспомните Анну Керн. Еще сильнее эдипальные отголоски проявились в первой скандальной страсти поэта - в его влечении к Воронцовой, жене Одесского губернатора и прямого начальника Пушкина. Воронцова, кстати, была на десять лет старше своего поклонника. Невольно вспоминаются размышления Юнга по поводу классического эдипова комплекса - почему Фрейд считает, что юноша должен испытывать сексуальное влечение к сморщенной старушке, когда рядом столько свежих юных девушек? Да только потому, что старый эдипальный роман не был завершен, что эдипальная неудовлетворенность требует от Героя-любовника отвоевывать все новых жен у все новых отцов-генералов-Антагонистов.

Следующая глава - путешествие Онегина - не вошла в основной текст романа. Она интересна тем, что в ней грубо нарушены пропорции между текстом непосредственно сюжета и авторских отступлений. В основном Пушкин говорит в ней о себе; скитания Онегина воспринимаются как вступление к личным воспоминаниям. Это воспоминания об одесской ссылке. Кажется, что пропорции романа нарушены ради попытки оправдаться - и у меня была сверхценная идея, романтика, бунт и ссылка. Но что-то при этом не связалось. И дело даже не в том, как Пушкин томился в ссылке. Просто все эти разговоры об одесских тяготах и лишениях - чем бы они были на фоне настоящей каторги «во глубине сибирских руд»! И глава была выкинута из романа. Но в ней есть один весьма интересный момент, который позднее еще раз повторится в десятой главе. У Бахчисарайского фонтана Онегин вспоминает стихи Пушкина. Это до боли знакомый прием. Герои «Дон Кихота» читают Сервантеса; более того, герои второй части романа уже прочитали его первую часть. Герои «Гамлета» смотрят пьесу, которая разве что не называется «Гамлет». Онегин читает стихи Пушкина. Смысл этого приема, тайну его особого воздействия на читателя, разгадал Хорхе Луис Борхес. Он писал: «подобные сдвиги внушают нам, что если вымышленные персонажи могут быть читателями или зрителями, то мы, по отношению к ним читатели или зрители, тоже, возможно, вымышлены».[26] Ясно, что речь здесь идет о свободе воли; и вспоминается этот вопрос всякий раз тогда, когда человек попадает в полосу вынужденных действий, когда судьба неумолимо несет его к неминуемому. А Пушкина уже вел рок, и он чувствовал это. В десятой главе он появляется вновь - читая свои Ноэли на сходках будущих декабристов. Здесь еще яснее проступает попытка оправдаться, доказать, что и он был с ними, или хотя бы мог быть. Широко известен его рисунок пяти повешенных с надписью: «и я бы мог, как шут…»

Рисунок 2. А.Пушкин «И я бы мог...»

В 1825, в суматохе междуцарствия, Пушкин едет в Петербург, рассчитывая остановиться у Рылеева. Но дорогу ему перебегает заяц - и тут уж ничего не поделаешь, приходится вернуться. Пушкин считал, что если бы не этот заяц, он приехал бы как раз на собрание декабристов; они бы жутко обрадовались и попросили бы его примкнуть к ним - и он оказался бы на Сенатской. Чудный заяц - благодаря ему Пушкин мог говорить о готовности и потенциальной возможности своего участия в восстании - и без всяких последствий для себя.[27] На самом же деле, декабристы и не думали приглашать к себе Пушкина - в их письмах говорилось, что ему нельзя даже намекать на существование тайного общества. И не потому, что его надо сберечь для народа, а по более простой причине - может выдать, проболтаться. Пушкин дружил с декабристами и читал свои Ноэли - но совсем не там, где «Меланхолический Якушкин, Казалось, молча обнажал Цареубийственный кинжал».

Конец тысячелетия Россия отметила открытием в Михайловском необычного памятника - памятника «Зайцу-спасителю», как сразу окрестила его пресса. Появилась и довольно мрачная шутка - что же за друзья были у Пушкина, если в день дуэли не смогли запастись хотя бы парочкой зайцев. Механизм шутки стандартный - выдавание абсурдного за достоверное. Конечно же это абсурд - как какой-то (всего лишь!) заяц мог помешать дуэли - делу чести. Но так ведь то дело чести…