Смекни!
smekni.com

В. В. Зеленский От редактора русского издания 1929 г (стр. 27 из 147)

Поэтому можно сказать, что у Фрейда основной схемой является сексуальность как наиболее сильное выражение отношений между субъектом и объектом, у Адлера же — власть субъекта, действеннее всего охраняющая его от объектов и ставящая субъекта в изолированное положение, полное, неприкосновенное и прекращающее всякое сношение с внешним миром. Фрейд хотел бы обеспечить свободное истечение влечений на их объекты, Адлер стремится преодолеть враждебные чары объектов и тем спасти эго от удушения в собственных доспехах. Взгляд Фрейда, по сути, является экстравертным, Адлера — интровертным. Экстравертная теория значима для экстравертного типа, интровертная теория — для типа интровертного. Ввиду того что чистый тип является совершенно односторонним продуктом развития, он, по необходимости, будет неуравновешен. Чрезмерное подчеркивание одной функции равносильно вытеснению другой.

Это вытеснение не уничтожается и психоанализом, ввиду того что применяемый в каждом данном случае метод ориентируется по теории собственного типа. Человек экстравертный будет сводить фантазии, всплывающие из недр его бессознательного, на содержащиеся в них элементы влечения, и это согласно со своей теорией. А интровертный человек будет сводить все на стремление к власти. Результат такого анализа в каждом данном случае лишь прибавляется к уже существующему перевесу. Такой анализ только укрепляет имеющийся уже тип и отнюдь не способствует взаимному пониманию или посредничеству между типами. Напротив того, пропасть становится еще глубже как во внешнем, так и во внутреннем отношении. Кроме того, происходит внутренняя диссоциация, ибо каждый раз в бессознательных фантазиях (сновидениях и т. д.) возникают частицы другой функции, они тотчас же обесцениваются и вновь вытесняются. Поэтому можно, пожалуй, до некоторой степени согласиться с мнением одного критика, утверждавшего, что теория Фрейда — теория невротика, если бы критика эта не была выражением недоброжелательства и не освобождала бы ее автора от обязанности серьезного изучения упомянутых проблем. Как точка зрения Фрейда, так и точка зрения Адлера односторонни, и каждая из них характерна лишь для одного типа.

Обе теории относятся отрицательно к воображению, в том смысле, что они низводят фантазии и смотрят на них только как на семиотические выражения. [Я говорю «семиотические» в противоположность «символическим». То, что Фрейд называет символами, не что иное, как знаки элементарных процессов влечения. Символ же есть наилучшее выражение какой-либо данности, которую еще нельзя выразить иначе как посредством более или менее близкой аналогии.] В действительности, значение фантазий гораздо больше этого: в каждом данном случае они являются показателями другого механизма, а именно вытесненной экстраверсии у интровертного и вытесненной интроверсии у экстравертного типа. Вытесненная функция является бессознательной, и поэтому она не развита, зачаточна и архаична. В таком состоянии она несоединима с высшим уровнем сознательной функции. Источником неприемлемости фантазий, главным образом, и является эта своеобразность непризнанной бессознательной функции. Вследствие этого воображение представляется чем-то предосудительным и бесполезным для всех тех, кто находит главный принцип жизни в приспособлении к внешней действительности. А между тем мы знаем, что источником всякой благой идеи, всякого творческого акта всегда было воображение, то есть то, что привычно именуется детской фантазией. Мы имеем в виду не только художника, который обязан фантазии всем, что велико и прекрасно в его жизни, но и вообще всякого творчески одаренного человека. Динамическим принципом (двигательной силой) фантазии является элемент игры, свойственный также и ребенку и, как таковой, словно несовместимый с принципом серьезной работы. Но без игры фантазиями ни одно творческое произведение до сих пор еще не создавалось. Мы бесконечно многим обязаны игре воображения. Поэтому можно сказать, что до крайности близоруки те, кто с презрением относится к фантазиям из-за их причудливого и неприемлемого характера. Не следует забывать, что именно в воображении человека может заключаться самое ценное в нем. Я настаиваю на слове может, потому что, с другой стороны, фантазии могут и не иметь никакой цены, именно в тех случаях, когда они остаются сырым материалом и не находят никакого применения. Чтобы использовать ценность, заложенную в фантазиях, необходимо их развить. Но для такого развития мало одного лишь чистого анализа — необходим еще синтетический прием, своего рода конструктивный метод.

Вопрос остается открытым, возможно ли вообще удовлетворительно разрешить интеллектуальным путем вопрос о противоположности между этими двумя точками зрения. Попытку Абеляра следует, конечно, по смыслу чрезвычайно ценить, однако она практически не дала значительных результатов, потому что не могла создать примиряющей психологической функции, если не считать концептуализма или «сермонизма», которые, однако, как нам кажется, не что иное, как одностороннее интеллектуальное повторение старого понятия логоса. Логос, как посредник и примиритель, имел, правда, то преимущество перед sermo, что он благодаря своему воплощению удовлетворял и неинтеллектуальные чаяния человека.

Я не могу, однако, избавиться от впечатления, что выдающийся ум Абеляра, столь полно постигавший великое «за и против» в вопросах жизни, никогда не оставался удовлетворенным своим парадоксальным концептуализмом и не отрекался от дальнейших творческих усилий, если бы побудительная сила его страсти не затерялась в перипетиях его трагической судьбы. В подтверждение этого нам нужно лишь сравнить концептуализм с идеями великих китайских философов Лао-Цзы и Чуань-Цзы или поэта Шиллера, столкнувшегося с той же самой проблемой.

5. Спор Лютера и Цвингли о причастии

Из последующих противоположностей, волновавших умы, следует упомянуть о движении протестантизма и реформации вообще. Но это явление столь сложно, что раньше, чем подвергнуть его аналитическому обсуждению, его пришлось бы разложить на целый ряд единичных психологических процессов, а это превышает мои способности. Поэтому я вынужден ограничиться выбором единичного случая этой великой духовной борьбы и остановиться на споре Лютера и Цвингли о причастии. Учение о пресуществлении, о котором уже шла речь выше, было санкционировано Латеранским собором в 1215 году и с тех пор составляет незыблемую религиозную традицию, на которой вырос и Лютер. Мысль, что обряд и его конкретное исполнение имеют объективное значение благодати, в сущности противоречит евангелическому пониманию, потому что евангелическое направление именно и обращалось против того значения, которое придавали обряду католические учреждения; однако Лютер не мог освободиться от непосредственно действующего, чувственного впечатления, вызываемого вкушением вина и хлеба. Он никак не мог допустить, что причастие не что иное, как знак, а принимал его как факт, чувственно познаваемый, и непосредственное переживание этого факта было для него обязательной религиозной потребностью. Поэтому он настаивал на действительном присутствии плоти и крови Христовой в причастии. «В» хлебе и вине и «под» видами их он действительно приобщался крови и плоти Христовой. Религиозное значение непосредственного переживания на объекте было для него так велико, что и представление его было приковано к конкретизму материального присутствия святой плоти. Над всеми его попытками толкования стоит непреложный факт: плоть Христова присутствует безусловно, хотя, конечно, лишь «непространственно». Опираясь на так называемое учение о сосуществлении (consubstantiatio), он утверждал, что наряду с субстанцией хлеба и вина реально присутствует и субстанция святой плоти. Вездесущность (Ubiquität) плоти Христовой, которой требовал такой догмат и которую особенно трудно воспринимать человеческому уму, была, правда, заменена понятием «произвольного пребывания» (Volipräsenz), по которому Бог пребывает всюду где хочет. Не обращая внимания на подобные затруднения, Лютер упорно держался непосредственно переживаемого, чувственного впечатления и отделывался от всяких соображений человеческого разума разными объяснениями, частью нелепыми, частью вообще непригодными.

Вряд ли можно допустить, чтобы Лютер держался этого догмата только в силу традиции: ведь именно он в достаточной мере доказал свою способность освобождаться от традиционных форм веры. Я думаю, мы имеем полное право предположить, что приобщение к «действительному» и материальному во время причастия своим воздействием на чувства именно и имело для Лютера первенствующее значение — значение, стоящее для него даже выше евангелического принципа, что единый носитель милости Божией есть Логос, Слово, а отнюдь не обряд. Конечно, и для Лютера Слово имело спасительное значение, однако наряду с ним было и само вкушение причастия, которое для него являлось также способом передачи благодати Божией. Как уже сказано выше, это могло быть лишь мнимой уступкой учению Католической церкви, в действительности же это было обусловленное психологической потребностью Лютера признание данности чувства, основанной на непосредственном чувственном переживании.