Смекни!
smekni.com

В. В. Зеленский От редактора русского издания 1929 г (стр. 45 из 147)

Тем самым Ницше становится на точку зрения весьма отличную от Шиллера. То, что мы могли предчувствовать у Шиллера, а именно что его письма об эстетическом воспитании были попыткой разрешить также и свою личную проблему, становится вполне достоверным применительно к труду Ницше — «это глубоко личная книга». Но если Шиллер начинает лишь робко, бледными красками набрасывать свет и тень и пытается понять ощущаемую в собственной душе противоположность как противоположность между «наивным» и «сентиментальным», исключая, однако, все запредельные планы и бездны человеческой природы, — то понимание Ницше проникает глубже и устанавливает напряженную противоположность, которая одной своей стороной ни в чем не уступает лучезарной красоте шиллеровских видений, но, с другой стороны, находит бесконечно более темные тона, которые хотя и повышают силу света, но вместе с тем дают предчувствие, что за ними скрывается еще более глубокая ночь.

Свою основную пару противоположностей Ницше называет аполлонически-дионисийской. Постараемся прежде наглядно представить себе природу этой пары противоположностей. Для этого я приведу ряд дословных цитат, которые дадут возможность читателю, не читавшему произведения Ницше, составить собственное суждение и в то же время проверить на этом и мое понимание.

1. «Было бы большим выигрышем для эстетической науки, если бы не только путем логического уразумения, но и путем непосредственной интуиции пришли к сознанию, что поступательное движение искусства тесно связано с двойственностью аполлонического и дионисииского начал, — подобным же образом как рождение стоит в зависимости от двойственности полов при непрестанной борьбе и лишь периодически наступающем примирении» .

2. «С их двумя божествами искусств, Аполлоном и Дионисом, связано наше знание о той огромной противоположности в происхождении и целях, которую мы встречаем в греческом мире между искусством пластических образов — Аполлоновым — и не пластическим искусством музыки — искусством Диониса, — эти два столь различных стремления действуют рядом одно с другим, чаще всего в открытом раздоре между собою и взаимно побуждая друг друга ко все новым и более мощным порождениям, дабы в них увековечить борьбу вышеназванных противоположностей, только по видимости соединенных общим словом „искусство“, — пока наконец чудодейственным метафизическим актом эллинской „воли“ они не явятся связанными в некоторую постоянную пару и в этой двойственности не создадут столь же дионисииского, сколь и аполлонического произведения искусства — аттической трагедии».

Для того чтобы полнее характеризовать оба эти влечения, Ницше сравнивает вызванные ими своеобразные психологические состояния с состояниями сновидения и опьянения, дурмана (intoxication). Аполлоническое влечение производит состояние, сравниваемое с состоянием сновидения, дионисийское же — с состоянием опьянения. Под «сновидением» Ницше, по собственному его пояснению, разумеет, по существу, «внутреннее видение», «прекрасную видимость мира сновидений». Аполлон «царит над иллюзорным блеском красоты во внутреннем мире фантазий», он — «бог всех сил, творящих образами». Он есть мера, число, ограничение и господство надо всем диким и неукрощенным. Аполлона хотелось бы обозначить как великолепный образ божества, несущий с собой принцип индивидуации, «principium individuationis».

Дионисизм, напротив, означает освобождение беспредельного влечения, взрыв необузданной динамики животной и божественной природы; поэтому в дионисийском хоре человек появляется в виде сатира, сверху — бог, снизу — козел. Это — ужас от попрания принципа индивидуации и вместе с тем «блаженный восторг» от того, что он попран. Поэтому дионисизм можно уподобить опьянению, разлагающему индивидуальное на коллективные влечения и содержания, это — расторжение замкнутого эго миром. Поэтому в дионисизме человек соединяется с человеком и «сама отчужденная, враждебная и порабощенная природа снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном — человеком». Каждый чувствует себя в единстве со своим ближним («не только соединенным, примиренным, слитым»). Поэтому индивидуальность человека подлежит полному преодолению. «Человек уже больше не художник: он сам стал художественным произведением». «Художественная мощь целой природы открывается здесь в трепете опьянения». Иными словами, творческая сила, либидо в форме влечения, завладевает индивидом как объектом и пользуется им как орудием или выражением. Если мы имеем право понимать естественное существо как «произведение искусства», то человек в дионисийском состоянии действительно становится естественно возникшим произведением искусства; но так как естественное существо не есть произведение искусства в том смысле, в котором мы привыкли понимать «произведение искусства», то оно есть не что иное, как только необузданная природа; оно есть во всех отношениях горный поток, и даже не животное, ограниченное собою и своим существом. Во имя ясности и ввиду дальнейших дискуссий я должен выдвинуть этот пункт, ибо Ницше по некоторым причинам этого не сделал, чем окутал данную проблему обманчивой эстетической дымкой, которую ему, однако, в некоторых местах невольно приходится рассеивать. Так, например, где он говорит о дионисийских оргиях: «Почти везде центр этих празднеств лежал в неограниченной половой разнузданности, волны которой захлестывали всякую семейственность с ее чтимыми узаконениями; тут спускалось с цепи самое дикое зверство природы, вплоть до того отвратительного смешения сладострастия и жестокости».

Ницше рассматривает примирение дельфийского Аполлона с Дионисом как символ примирения этих противоположностей в душе цивилизованного грека. Но при этом он забывает свою собственную компенсационную формулу, по которой олимпийские боги обязаны своим светом мраку греческой души: согласно этому примирение Аполлона с Дионисом было бы не чем иным, как прекрасной иллюзией, чем-то недостающим и желаемым, вызванным нуждой, которую цивилизованная половина грека ощущала в его борьбе с варварской стороной, а она-то именно и прорывалась так необузданно в дионисийском состоянии.

Между религией народа, с одной стороны, и действительным укладом его жизни — с другой, всегда существует отношение компенсации; иначе религия не имела бы никакого практического смысла. Это правило подтверждается всюду, начиная с высокоморальной религии персов и уже в древности известной моральной сомнительности персидских обычаев и вплоть до нашей «христианской» эпохи, когда религия любви потворствует величайшему в мировой истории кровопролитию. Поэтому именно от символа дельфийского примирения мы имеем право заключить к особенно жестокому разладу в эллинском существе. Этим же объяснялась бы и та страстная тоска по искуплению, которая придавала их мистериям чрезвычайное значение для греческой народной жизни и осталась совершенно не замеченной прежними страстными почитателями Греции. Они довольствовались тем, что наивно приписывали грекам все, чего недоставало им самим.

Итак, грек в дионисийском состоянии отнюдь не становился произведением искусства, — напротив, его прежде всего захватывало его собственное варварское существо, он лишался своей индивидуальности, распадался на все свои коллективные составные части и впадал в единство с коллективным бессознательным (отрешаясь при этом от своих индивидуальных целей), в единство «с гением рода и даже природы». Для человека, уже достинувшего аполлонического самообуздания, такое состояние опьянения, заставлявшее человека совершенно забывать самого себя и свою человечность и превращавшее его в существо подвластное одним влечениям, такое состояние должно было быть чем-то презренным, вследствие чего с самого начала неизбежно должна была разражаться жестокая борьба между обоими влечениями. Попробуйте освободить влечения цивилизованного человека! Фанатичный почитатель культуры воображает, что из этого возникнет одна красота. Такое заблуждение основано на чрезвычайном недостатке психологических познаний. Сила влечений, скопившихся в цивилизованном человеке, страшно разрушительна и гораздо опаснее влечений первобытного человека, который постоянно понемногу изживает свои негативные влечения. Соответственно этому, ни одна война исторического прошлого не может сравниться по грандиозной гнусности с войной цивилизованных наций. Вероятно, так же обстояло дело и у греков. Именно от живого чувства ужаса им и удалось постепенное примирение дионисийства с аполлонизмом — «чудодейственным метафизическим актом», как говорит Ницше с самого начала. Это выражение Ницше необходимо запомнить, равно как и другое его замечание, что противоположность, о которой идет речь, «только по видимости примирена общим словом „искусство“». Необходимо запомнить эти утверждения, потому что у Ницше, как и у Шиллера, ярко выражена тенденция приписывать искусству посредническую и искупительную роль. И благодаря этому проблема застревает в эстетическом — безобразное тоже «прекрасно»; в обманчивом мерцании эстетически прекрасного все отвратительное — даже злое — начинает блистать и кажется достойным желания. Художественная натура в Шиллере, так же как и в Ницше, присваивает искупительное значение себе и своей специфической способности творить и выражать.