Смекни!
smekni.com

Уткин А. И. Первая Мировая война   (стр. 103 из 171)

В этот критический период (май-июнь 1917 г.) председатель совета министров Львов и военный министр Керенский убеждают американского посла, что у России достаточно солдат, но ей нужны амуниция, военные материалы и кредиты, главная насущная задача — одеть и накормить грозящую самороспуском русскую армию. По рекомендации посла Френсиса Америка предоставила России кредит в 100 млн. долл. Френсис начинает уделять внимание Финляндии, опасаясь, что ее симпатии к Германии послужит детонатором выхода России из войны. (Финляндия отказалась воевать с Германией, она договорилась платить России ежегодно 20 миллионов рублей с тем, чтобы ее жители не призывались на русскую военную службу). Американский посол полагал, что Финляндия повернулась в опасном [363] направлении и требуются усилия для предотвращения ее перехода в лагерь центральных держав. Но стрелка весов истории заколебалась в самой России. Френсис писал в эти дни:

«Тяжесть поражения России обрушится на нашу страну»{637}.

Кризис западничества в России

Повлиять на русскую сцену западные послы были бессильны и они укрепились в мысли, что альтернативы возвышению Керенского нет. Он, писал Бьюкенен в Лондон, «единственный человек, который может гальванизировать армию и вдохнуть в нее жизнь. Русский солдат сегодняшнего дня не понимает, за что или за кого он воюет. Прежде он был готов положить свою жизнь за царя, который в его глазах олицетворял Россию, но теперь, когда царя нет, Россия для него не означает ничего, помимо его собственной деревни»{638}. И Бьюкенен, и Тома, начиная с мая 1917 г. должны были считаться с тем фактом, что социализм стал господствующей в России силой. Их волновала реакция министров-социалистов на тайные союзнические соглашения. Если правительство сообщит о них русским солдатам, то те, не разделяя выдвинутые царем и Западом цели войны, откажутся идти на жертвы. Тогда на Восточном фронте будет заключен сепаратный мир, а Запад примет на себя всю мощь концентрированного удара немцев.

Фактически с этого момента западные державы начинают списывать со счетов Россию как великую державу. Ей предрекались уже лишь голод и распад. Тонкий слой цементирующего Россию класса стал жертвой социальной ненависти. (Через год, 5 июня 1918 г., в газете «Л'Ор» Марсель Кашен вспоминал о мнении своего посла: «Вы создаете себе иллюзию, полагая, что этот славянский народ оправится. Нет! Он с этого момента осужден не разложение. В военном отношении от него нечего ждать. Никакие усилия не могут его спасти. Он идет к гибели: он следует своему историческому предназначению, его ждет анархия. И это на долгие годы»).

Летом 1917 г. более оптимистически настроенный Френсис сблизился с молодым министром иностранных дел Терещенко, который выражал Западу безусловную лояльность: его задачей будет сохранение «скрепленных кровью» связей с союзниками. Не может быть и речи о сепаратном мире. Россия сохранит и укрепит свою армию. Но далее тропинка вела в другую сторону — не было речи о Константинополе, о геостратегических целях России. Терещенко предпочитал не распространяться о будущем положении России в мире и не строил грандиозных схем. Выстоять, сохранить дружественность союзников — такими были его скромные задачи.

Но даже записной оптимист Керенский стал применять аргументы из разряда последних. В Одессе 30 мая 1917 г. он говорил:

«Если русская армия не восстановит своего мужества и смелости, позор поражения падет на нас и весь мир будет презирать нас, презирать идеи социализма, ради которых мы осуществили революцию»{639}.

Тревога слышна в словах Керенского, но он еще не видит тех опасностей, [364] которые стали различимы даже из посольских окон, — в крупнейшей военно-морской базе Кронштадте 210 депутатов местного Совета рабочих и солдатских депутатов (против 40) выразили недоверие Временному правительству. Тревожно звучат сообщения американского генерального консула в Москве:

«Солдаты грабят страну, устремившуюся к анархии и гражданской войне, а армия как боевая сила перестала существовать. Ситуация в глубине страны постоянно ухудшается. Идет разгром поместий, владельцев избивают и убивают. Быстро распространяется пьянство. В Москве никто не осмеливается держать дома ничего ценного. Грабежи являются обычным явлением... Мы должны быть готовы к худшему»{640}.

С точки зрения военных и морских атташе западных посольств, возможность восстановить дисциплину в русской армии практически исчезла.

Большевизм

Россия начинает распадаться. 4 мая Петроградский совет очень небольшим большинством призвал поддержать Временное правительство, это был фактически последний акт солидарности новых властей. К этому времени в стране было уже не менее двух миллионов дезертиров.

А в столице входил в пик театральный сезон, русский балет блистал как никогда. В «Асторию» пригласили бармена из нью-йоркской «Уолдорф-Астории». Шаляпин покорял всех в опере{641}. Но все это уже лишь блестящая и ускользающая поверхность российской жизни. В политике вперед выступает новая сила. Перед Западом впервые с такой отчетливостью встает задача оценить явление, получившее название большевизм . По его поводу резки в своих оценках и французы и англичане. Мнение Палеолога о лидере большевиков Ленине:

«Утопист и фанатик, пророк и метафизик, чуждый представлению о невозможном и абсурдном, недоступный чувству справедливости и жалости, жестокий и коварный, безумно гордый, Ленин отдает на службу своим мессианским мечтам смелую и холодную волю, неумолимую логику, необыкновенную силу убеждения и уменье повелевать»{642}.

У представителей Запада не было иллюзий в отношении большевизма с самого начала. Но немало политиков в Париже, Лондоне и Вашингтоне считало, что послы, после многолетнего пребывания в сени русского престола, потеряли объективность и адекватность в оценке новых событий и явлений. Париж отзывает Палеолога.

Лондон предпочел выждать. Бьюкенен в конце мая 1917 г. встретился с главными среди министров-социалистов — Церетели, Черновым и Скобелевым, задавая им лишь один вопрос: может ли Временное правительство рассчитывать на поддержку Совета в деле продолжения войны? Церетели после некоторых колебаний ответил утвердительно. Совет желает демократизации, а не деморализации армии. Русским социал-демократам было труднее объяснить, как можно добиться демократизации армии (вплоть до выборности командиров!), не рискуя при этом деморализацией армии. При этом социалисты не были едины в своих воззрениях. Крайние левые среди них — большевики — отрицали [365] необходимость продолжения военных усилий. В начале лета 1917 г. Бьюкенен говорил о большевиках следующее:

«Для большевика не существует ни родины, ни патриотизма, и Россия является лишь пешкой в той игре, которую играет Ленин. Для осуществления его мечты о мировой революции война, которую Россия ведет против Германии, должна превратиться в гражданскую войну внутри страны; такова конечная цель его политики»{643}.

После попытки большевиков в июле 1917 г. захватить политическую инициативу прозападные силы в России — в последний раз — консолидировались. Но будущее уже ничего не обещало той патриотической России, которая, поставив неверные цели и пойдя на грандиозные жертвы, лишилась доверия огромной части страны.

Бьюкенен вскрывает главную проблему:

«Русская демократия желает знать, за что она борется, в противном случае она потребует сепаратного мира».

Эта дилемма ставила министра иностранных дел Бальфура в тупик. Существовали цели, не достигнув которые, Британия не была согласна сложить оружие. Прежде всего это касалось демонтажа германского флота, захвата африканских колоний Германии и овладения турецкими территориями в Месопотамии. Очевидны были цели, не достигнув которые, ни при каких обстоятельствах не остановится Франция — возвращение Эльзаса и Лотарингии. Определенные цели поставила перед собой и Италия. Если приноравливаться к русским, то следовало создавать новую шкалу ценностей, уже далеко не единую для всех союзников. В этих условиях «Антант кордиаль» теряла стабильное основание. Одно лишь открытие межсоюзнических дебатов перед лицом огромного могущества немцев грозило катастрофой, они могли подорвать политическое могущество западных правительств, предоставив их судьбе, уже разделенной императором Николаем.

Со своей стороны генерал Гофман, «отвечавший» за Восточный фронт перед Гинденбургом и Людендорфом, с некоторым недоумением записал в дневнике 12 мая:

«Мы дали русским много хороших советов, рекомендовали им вести себя здраво и заключить мир, но они пока еще не спешат сделать это»{644}.

И хотя уже целые русские дивизии переходили в плен (например, 120-я), но основа вооруженных сил России еще держалась. Насколько долго хватит ее выдержки — этого не знал никто. 27 мая 1917 г. батальонный командир сказал полковнику Ноксу, что «все в тылу пошло прахом, водители автомобилей разбежались, за ними ремонтные бригады и так далее. Его люди абсолютно без сапог и страдают от болезней»{645}.

Фактически Временное правительство потеряло под собой почву уже в июле 1917 г., когда, провозгласив своими целями «демократический мир» и «демократизированную армию», бросило эту армию в наступление. Призрак 1792 г., героика Вальми, где французские революционеры разбили регулярную австро-прусскую армию, витал над ними. Согласно учебникам, новая революционная армия должна была обрести новый дух и победить косного реакционного врага. В жесткой русской реальности «революционная военная доблесть» стала [366] наименее привлекательным понятием, и Временное правительство зря искало Бонапарта. Талантливый адвокат Керенский был им менее всех, что было впоследствии так жестоко и убедительно доказано.