Смекни!
smekni.com

Творчество Андрея Белого (стр. 10 из 12)

Построив Петербург, Петр увел Россию от ее провиденциального пути. Ибо «с той чреватой поры, как он бросил коня на финляндский серый гранит... надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа — Россия» (140, I).

И вот какие возможны, по Белому, дальнейшие пути для вздыбленной Петром страны. «Россия, как конь», может унестись «в темноту, в пустоту, отделиться от почвы, как иные из твоих безумных сынов»... Или может она, встав на дыбы застрять в беспутье еще «на долгие годы»... Или может, наконец, «испугавшись прыжка», вернуться к старине и «вновь опустить копыта, чтобы понести великого Всадника в глубину равнинных пространств»... (141, I). Но все это — гибельный путь, и этого «да не будет!» — заклинает Белый.

Россия должна выполнить иную миссию. И раз поднявшись на дыбы, конь «копыт не опустит». Но не ринется он и в «обманчивые страны» Запада, не вернется к старому, не останется и в горестном беспутье. Будет другое: «прыжок над историей будет; рассечется земля; самые горы обрушатся от великого труса... Петербург же опустится; бросятся с мест своих все народы земные; брань великая будет... Желтые полчища азиатов обагрят поля европейские океанами крови...»

А из этой несмирной битвы, верит Белый, родится новая Россия. Стране предстоит «новая Калка», когда воссияет, наконец, подлинное, «последнее Солнце»: «Куликово Поле, я жду тебя! Воссияет в тот день и последнее Солнце над моею родной землей... Встань, о Солнце!» (141, I).

Разумеется, во всем сказанном нетрудно увидеть давнюю соловьевско-теургическую концепцию: опасность «панмонголизма», пришествие Антихриста, победу Христа и т. п. Сквозь «ужас» Белый проводит спасительную «сверхчувственную явь» (Иванов).

Но если за изображенными Белым «темными» силами была, пусть извращенная, но все же какая-то реальность и, стало быть, писатель имел какой-то конкретный исходный материал для творчества, то что мог он сказать о силах, на которые надеялся: о религиозно-теософских спасительных началах? Ровно ничего, кроме мистических «догадок» произвольной религиозной фантастики.

Это и сказалось в композиции романа, особенно в изображении «положительных сил» истории. Вот почему неоднократно возникает в «Петербурге» смутный, набросанный беглыми штрихами образ некоего «печального и длинного». Его функция — проповедь светлого будущего, смирения, очищения через страдание. И он не случайно приходит к героям романа в момент их духовного «возрождения». К Николаю он приходит, когда тот осознает преступность терроризма. И тогда, рисует Белый, «будто кто-то печальный вкруг души его очертил благой проницающий круг... Стал душу пронизывать светлый свет его глаз... Раздалось что-то, бывшее в душе Николая сжатым... Была тут необъятность, которая говорила нетрепетно: «Вы все меня гоните!.. Я за вами всеми хожу...» (121, III). «Печальный и длинный со светлым светом глаз» возникает с той же проповедью и перед Софьей Лихутиной, когда в ней пробуждается «нерожденная душа»: «Вы все отрекаетесь от меня: я за всеми вами хожу. Отрекаетесь, а потом призываете»... (106—110, II). И тот же «гость» является в варианте «Медного Всадника» и к Дудкину, как «учитель», предвидя, очевидно, искупительное его сумасшествие и прочее: «Ничего, умри, потерпи». Дудкин же осознает при этом, что «прощен извечно» и что вся его жизнь — «только призрачные прохождения мытарств до архангеловой трубы» (103, III).

Кстати сказать, значение в концепции романа образа «печального и длинного» прекрасно сознавали единомышленники Белого. Иванов-Разумник считал даже образ этот «второй, внутренней темой романа». Вот что он писал по этому поводу: «Христос не один раз проходит печальной тенью по страницам романа; в разных видах проходит «кто-то печальный и длинный»... И побеждает он, побеждает и в душе Николая Аполлоновича, и в душе его отца, и в душе террориста Дудкина, побеждает после того, как страданиями преображаются их души: трагедией души очищены все они, ибо душевные страдания — Христу сопричтение».

А далее, определяя место «Петербурга» во всем творчестве Белого, Иванов-Разумник пишет, что роман — «ответ все на тот же призыв, который звучал с первых страниц книг Андрея Белого»; это — «все об одном; о втором Христовом Пришествии... Ей, гряди, господи Исусе!».

В свою очередь и Вяч. Иванов признает, что образ «печального и длинного» — это образ Христа. Но он сетует на то, что образ этот недостаточно определен, «уклончив». По мнению Иванова, Белый должен бы смелее и решительнее назвать «имя, которое он знает, от которого вся нежить тает».

Однако «Петербург» — не простое продолжение, как утверждает Вяч. Иванов, идеи Вл. Соловьева. Его концепция усложнена здесь теософией. И именно теософской фантастикой продиктовано возрождение Николая, как путь в «астральные миры, космическую безмерность», осознание «круговращения бытия» и т. п. То же, по Белому, переживает и Дудкин. И в этих двух образах раскрывается механика и суть теософских преображений человека. Разумеется, все это весьма туманно, да иначе и не могло быть.

Истинная «родина» человека, утверждает Белый, — космические миры. Это наш «духовный материк». Судьба человека поэтому связана с движением светил. Тело же человека — «ненужный балласт». Только «извергнувши его, ураганами всех душевных движений подхвачена бывает душа». И тогда «спутник земли, от земли отлетаете вы в мировые безмерности... — слышим кипение Сатурновых масс». И «если бы мы телесно могли представить все это, — добавляет Белый, — перед нами бы встала картина первых стадий жизни души, с себя сбросившей тело» (220, 221, III).

Иначе говоря, «сбросивший тело» человек, как герой второй «Симфонии», возвращается к божественной «родине», к истинным, не искаженным «рацио», детским «первым стадиям жизни души». Подобные переживания и воплощены Белым в образах Николая и Дудкина.

Николай, чтоб духовно воскреснуть, должен «все, все — отрясти, позабыть»; он должен вернуть себе «сердце», должен «вспомнить о трансендентальных предметах, о том... что действует в этом мире он — не он, он — бренная оболочка» и т. д. А для этого он должен прежде всего вернуться «на старую, позабытую родину, к голосам детства». Ибо именно с этими детскими «первыми стадиями развития души» связано откровение «трансенденталвного мира», тогда появляется «печальный и длинный» (129, II; 120—122, III).

Дудкин, как более образованный теософ, называет подобные переживания «пульсацией стихийного тела». И он раскрывает их смысл Николаю: «Вы так именно пережили себя; под влиянием потрясений совершенно реально в вас дрогнуло стихийное тело, на мгновение отделилось от тела физического... Этот род ощущений будет первым вашим переживанием загробным» (38, III).

Выше приводились уже слова В. И. Ленина: «Вехи» стремятся со всей решительностью и во всей полноте восстановить религиозное миросозерцание». А далее в статье говорится: «Демократическое движение и демократические идеи не только политически ошибочны... но и морально греховны, — вот к чему сводится истинная мысль «Вех».

«Петербург» — самое крупное произведение XX века, воплощающее эти веховские идеи. Роман утверждает мистическое миросозерцание как единственно истинное и изображает демократическое движение как греховное и преступное.

В рецензии на сборник «Вехи» Белый писал: «Замечательная книга; она должна стать настольной книгой русской интеллигенции». Для автора «Петербурга», очевидно, это так и было.

В 1916 году Белый написал третью часть «Востока и Запада» — повесть «Котик Летаев». Напечатана была повесть в сборниках «Скифы» в 1917—1918 годах (с подзаголовком «Первая часть романа «Моя жизнь»).

В «Петербурге», когда в процессе духовного возрождения герои романа вырываются «из состава тела», встречаются с «печальным и длинным», растворяются в космосе, они возвращаются таким образом к «детству» — первым стадиям развития души. Во всем этом Белый находил мистико-теософские преображения, выводящие человека из «морока» действительности.

С этих позиций и изображается в «Котике Летаеве» история детского сознания. Мы целиком погружаемся в мир мистики и теософии. «Человеческий череп» — это «безмерность сумраком овеянных зал, гробовая покрышка, пещера». И лишь в «пробитую брешь» проникают «стены света, поющие лучи». И тогда «вы видите, что Он входит. Он стоит между светлого рева лучей... Тот Самый... Исконно знакомое, заветнейшее, незабываемое никогда...»

Человек с детства брошен в «мрак» черепа: «вы — маленький-маленький-маленький, беззащитно низвергнутый в нуллионы эонов, охвачены черным свистом пустот». В этой беззащитности ребенка — «дотелесная жизнь обнажена» еще смутно и мрачно. Задача как раз и заключается в том, чтобы эту смутность «преодолевать, осиливать», чтобы «окрыленное» «Я», «встав из гробовой покрышки, пещеры... вознеслось, чтобы... вернуться на родину».

Повесть о детстве оказывается повестью о специфическом, с младенчества мистическом сознании, которое связано с «дотелесной жизнью», с «космосом» и с Христом. И «в тридцать пять лет, — признается автор, — самосознание разорвало мне мозг и кинулось в детство...». Смыслы всех позднейших лет, рожденных, очевидно, «гробовой покрышкой черепа», «развеиваются, — смыслы их я отверг: предо мной — первое сознание детства; и мы — обнимаемся: «Здравствуй!...».

Разумеется, для Белого возвращение к этому детскому сознанию — не деградация, а, наоборот, постижение истины, «полноумие», освещенное «восстанием младенческой жизни». Ибо теперь открылись, наконец, «Солнце, Око, Космос. Меня ожидает Россия, ожидает история, — уверяет Белый.— Я прошел состояние тепловое: внутри вспыхнуло Солнце». И «знаю я,— будет время... Не здесь, не теперь... Буду я вторично рождаться... Во Христе умираем, чтоб в Духе воскреснуть» и т. п.