Смекни!
smekni.com

Богомолье (стр. 11 из 28)

Говорит он важно, бороду все поглаживает. Борода у него широкая.

Лицом строгий, а глаза добрые. И такой чистый, в белой рубахе с крапинкой. Горкин спрашивает, как это он -"царев брат" ?

- Дело это знаменитое. Сама Авдотья Гавриловна Карцева рассказывала, дом-то ее насупротив, в два яруса. Так началось. Как господа от француза из Москвы убегали на Ярославль, тут у нас гону было!.. Вот одна царская генеральша, вроде прынцесса, и поломайся. Карета ее, значит. Напротив дома Карцевых, оба колеса. Дуняше тогда семнадцатый год шел, а уже ребеночка кормила. Ну, помогла генеральше вылезть из кареты. Та ее сразу и полюбила, и пристала у них, пока карету починяли. Писаная красавица была Дуняша, из наборов избор! А у генеральшиной дочки со страхов молоко пропало, дит„ кричит. Дуняша и стань его кормить, молошная была. Высокая была, и все расположение ее было могущественное, троих выкормит. Генеральша и упросила ее с собой, мужу капитал выдала. Прихватила своего и поехала с царской генеральшей. Воротилась через год, в лисьей шубе, и повадка у ней уж благородная набилась. С матушкой моей подружки были. Я в шишнадцатом родился, а у матушки от горячки молоко сгорело... Дуняша и стала меня кормить со своим, в молоке была. Я ее так и звал - мама Дуня. А в восемнадцатом годе и случилось... Губернатор с казаками прискакал, и в бумаге приказ от царской генеральши - с молоком ли Дуня Карцева? А она две недели только родила. Прямо ее в Москву на досмотр помчали. А там уж царская генеральша ждет. Обласкала ее, обдарила... А царь тогда Лекеандр Первый был, а у него брат Миколай Павлыч. Вот у Миколай-то Павлыча сын родился, а что уж там - не знаю, а только кормилку надо достоверную искать по всему царству-государству. Царская генеральша и похвались: достану такую... из изборов избор. Значит, на какой она высоте-то была, генеральша! Доктора ее обглядели во всех статьях - говорят: лучше нельзя и требовать. И помчала ее та генеральша с дитей ее в карете меховой-золотой, с зеркальками... с энтими вот, на запятках-то... помчали стрелой без передыху, как птицы, и кругом казаки с пиками... В два дни в Питер к самому дворцу примчали. А Дуняша дрожит, Богу молит, как бы чего не вышло. Дите ее кормилку взяли... Ну, она тайком его кормила, ее генеральша под секретом по какой-то лестнице с винтом вываживала. Сперва в баню, промыли-прочесали, духами душили, одели в золото - в серебро, в каменья, кокошник огромадный... Как показали ее всей царской фамилии - шабаш, из изборов избор! Сам Миколай Павлыч ее по щеке поласкал, сказал: "Как Расея наша! корми Сашу моего, чтобы здоровый был". А царевич криком кричит, своего требует: молочка хочу! Как его припустили ко груди-то... к нашей, сталоть, мы-ти-щинской-деревенской, ша-баш! Не оторвешь, что хошь. Сперва-то она дрожала с перепугу, а там обошлась. Три генеральши в шестеро глаз глядели, как она дит„ кормила, а царская генеральша над ними авная. А целовать - ни-ни! "А я,- говорит,- наклонюсь, будто грудь выправить, и приложусь!" Сама мне сказывала. Как херувинчик был, весь-то в кружевках. И корм ей шел отборный, и питье самое сладкое. И при ней служанки - на все. Вот и выкормила нам Лександру Миколаича, он всех крестьян-то и ослободил. Молочко-то... оно свое сказало! Задарили ее, понятно, наследники большую торговлю в Москве имеют. Царевич как к Троице поедет - к ней заезжал. Раз и захотись пить ему, жарко было. Она ему - миг! - "Я тебя, батюшка, кваском попотчую, у моей подружки больно хорош". А матушка моя квас творила...- всем квасам квас! И послала к матушке. Погнала меня матушка, побег я с кувшином через улицу, а один генерал, с бачками, у меня и выхвати кувшин-то! А царевич и увидь в окошко - и велел ему допустить меня с квасом. Она-то уж ему сказала, что я тоже ее выкормыш. А уж я парень был, повыше его. Дошел к нему с квасом, он меня по плечу: "Богатырь ты!" И смеется: "Братец мне выходишь?" Я заробел, молчу. Велел выдать мне рубль серебра, крестовик. А генералы весь у меня кувшин роспили и цигарками заугощали. Во каким я вас квасом-то угостил! А как ей помирать, в сорок пятом годе было... за год, что ль, заехал к кормилке своей, а она ему на росстанях и передала башмачки и шапочку, в каких его крестили. Припрятано у ней было. И покрестила его, чуяла, значит, свою кончину. Хоронили с альхереем, с певчими, в облачениях-разоблачениях... У нас и похоронена, памятник богатый, с золотыми словами: "Лежит погребено тело... Московской губернии крестьянки Авдокеи Гавриловны Карцовой... души праведные упокояются"...

Слушаю я - и кажется все мне сказкой. Горкин утирает глаза платочком. Пора и трогаться.

- Каки Мытищи-то,- говорит он растроганно,- и на святой дороге!

Утешил ты нас. Будешь кирпич возить - заходи чайку попить.

Соломяткин дает мне с Анютой по пучочку смородины. Отдает Феде за целковый старые сапоги, жесткие, надеть больно. Федя говорит - потерплю. За угощение Соломяткин не берет и велит поклончик Василь Василичу. Провожает к дороге, показывает на дом царской кормилицы, пустой теперь, и хвалит нашу тележку: никто нонче такой не сделает! Горкин велит Феде записать - просвирку вынуть за упокой рабы божией Евдокеи и за здравие Антропа. Соломяткин благодарит и желает нам час добрый.

Солнце начинает клониться, но еще жжет. Темные боры придвинулись к дороге частой еловой порослью. Пышет смолистым жаром. По убитым горячим тропкам движутся богомольцы - одни и те же. Горкин похрамывает, говорит - квас это на ноги садится, и зачем-то трясет ногой. На полянке, в елках, он приседает и говорит тревожно: "Что-то у меня с ногой неладно?" Велит Феде стащить сапог. Нога у него синяя, жилы вздулись. Он валится и тяжело вздыхает. Мы жалостливо стоим над ним. Антипушка говорит - не иначе, надо его в тележку. Горкин отмахивает - хоть ползком, а доберется, по обещанию. Антипушка говорит - кровь бы ему пустить, в Пушкине бабку найдем либо коновала. Горкин охает: "Не сподобляет Господь... за грех мой!" Мечется головой по иглам, жарко ему, должно быть. А от ельника - как из печи. И вс„ стонет:

- За ква-ас на сухариках обещался потрудиться, а мурцовки захотел, для мамону... квасом Господь покарал...

Домна Панферовна кричит:

- Кровь у тебя з„мкнуло, по жиле вижу! Какую еще там бабку... сейчас ему кровь спущу!..

И начинает ногтем строгать по жиле и разминать. Горкин стонет, а она на него кричит:

- Что-о?.. храбрился, а вот и пригодилась Панферовна! Ничего-о, я тебя сразу подыму, только дайся!

И вынимает из саквояжа мозольный ножик и тряпочку. Горкин стонет: - - Цирульник... Иван Захарыч... без резу пользовал... пиявки, Домнушка, приставлял...

- Ну, иди к своему цирульнику, "без ре-зу"!.. Ты меня слушай... я тебе сейчас черную кровь спущу, дурную... а то жила лопнет!..

Горкин все не дается, охает:

- Ой, погоди... ослабну, не дойду... не дамся нипочем, ослабну...

Домна Панферовна машет на него ножиком и кричит, что ни за что

помрет, а она это дело знает - чикнет только разок! Горкин крестится, глядит на меня и просит:

- Маслицем святым... потрите из пузыречка, от Пантелеймона... сам Ераст Ерастыч без резу растирал...

А это доктор наш. Домна Панферовна кричит: "Ну, я не виновата, коли помрешь!" - берет пузырек и начинает тереть по жиле. Я припадаю к Горкину и начинаю плакать. Он меня гладит и говорит:

- А Господь-то... воля Господня... помолись за меня, косатик.

Я пробую молиться, а сам смотрю, как трет и строгает ногтем Домна Панферовна, вся в поту. Кричит на Федю, который все крестится на елки:

- Ты, моле-льщик... лапы-то у тебя... три тужей!

Федя трет изо всей-то мочи, словно баранки крутит. Горкин постанывает и шепчет:

- У-ух... маленько поотпустило... у-ух... много легше... жила-то... словно на место встала... маслице-то как... роботает... Пантелемон-то... батюшка... что делает...

Все мы рады. Смотрим - нога краснеет. Домна Панферовна говорит:

- Кровь опять в свое место побегла... ногу-то бы задрать повыше.

Стаскивают мешки и подпирают ногу. Я убегаю в елки и плачу-плачу, уже рт радости, Гляжу - и, Анюта в елках, ревет и щепчет:

- По-мрет старик... не дойдем до Троицы... не увидим!..

- Я кричу ей, что Горкин уж ррдит пальцами и нога красная, настоящая. Бегу к Горкину, а слезы так и текут, не могу унять. Он поглаживает меня, говорит:

- Напугался, милок?.. Бог даст, ничего... дойдем к Угоднику.

Мне делается стыдно: будто и оттого я плачу, что не дойдем.

А кругом уже много богомольцев, и все жалеют:

- Старичок-то лежит, никак отходит?..

Кто-то кладет на Горкина копейку; кто-то советует:

- Лик-то, лик-то ему закрыть бы... легше отойдет-то!

Горкин берет копеечку, целует ее и шепчет:

- Господня лепта... сподобил Господь принять... в гроб с

собой скажу положить...

Шепчутся-крестятся:

- Гро-ба просит... душенька-то уж чу-ет...

Антипушка плюется, машет на них:

- Чего вы каркаете, живого человека хороните?!

Горкин крестится и начинает приподыматься. Гудят-ахают:

- Гляди ты, восстал старик-то!..

Горкин уже сидит, подпирается кулаками сзади,- повеселел.

- Жгет маленько, а боли такой нет... и пальцами владаю...- говорит он, и я с радостью вижу, как кланяется у него большой палец.- Отдохну маленько - и пойдем. До Братовщины ноне не дойти, в Пушкине заночуем уж.

- Сядь на тележку, Го-ркин!..- упрашиваю я,- я грех на себя возьму!

То, что сейчас случилось,- вздохи, в которых боль, тревожно ищущий слабый взгляд, испуганные лица, Федя, крестящийся на елки, копеечка на груди...- все залегло во мне острой тоской, тревогой. И эти слова - "отходит... лик-то ему закрыть бы...". Я держу его крепко за руку. Он спрашивает меня:

- Ну, чего дрожишь, а? жалко меня стало, а?..

И сухая, горячая рука его жмет мою.

Солнце невысоко над лесом, жара спадает. Вон уж и Пушкино. Надо

перейти Учу и подняться: Горкин хочет заночевать у знакомого старика, на той стороне Села. Федя Поддерживает его и сам хромает - намяли сапоги ногу. Переходим Учу по смоляному мосту. В овраге засвежело, пахнет смолой, теплой водой и рыбой. Выше еще тепло, тянет сухим нагревом, еловым, пряным. Стадо вошло в деревню, носятся табунками овцы, стоит золотая пыль. Избы багряно золотятся. Ласково зазывают бабы - Чай, устали, родимые, ночуйте... свежего сенца постелим, ни клопика, ни мушки!.. Ночуйте, Право?..