Смекни!
smekni.com

Две зимы и три лета 2 (стр. 39 из 55)

– Да так… – вздохнул Илья.

Сверху, с печи, четыре ребячьих глаза сверлили Лукашина. Марья перестала качать зыбку.

Ганичев старательно вывел цифру «1200», поставил птичку.

– На-ко, приложись.

Илья расписался. Девочка по его знаку, став на табуретку, сняла со шкафа берестяную плетенку и подала отцу.

Ганичев тем временем принялся вписывать его фамилию в другую ведомость, в ту, в которой записывался первый взнос наличными.

Илья присел к столу с другого края, раскрыл плетенку, вынул оттуда стопку купюр – рублями. Стопку он не стал пересчитывать. Деньги на заем у него, как понял Лукашин, были отложены заранее, наверно, еще со вчерашнего дня, после того как он пришел домой с партсобрания.

– Двести, – сказал Илья и положил стопку перед Ганичевым.

– Двести? Нет, друг ситной, не пойдет. Попы у нас все чистоганом вносят, а ты член партии.

– Да я понимаю… – Илья просящими глазами поглядел на Лукашина: не замолвишь ли, дескать, словечко?

Лукашин поднял глаза к потолку и с подчеркнутой заинтересованностью стал рассматривать железное кольцо, в которое был продет березовый с поперечными насечками очеп. А что он мог сделать? Сказать Ганичеву: хватит? Но разве для этого он сюда пришел?

Очеп судорожно подпрыгнул, подол старого сарафана на зыбке задрался, как если бы с пола вдруг поднялся ветер. Это Марья, сбрасывая с ноги петлю, рванула напоследок.

– Половину, – раздался твердый голос Ганичева.

– Не осилить, товарищ…

– Давай, не осилить! Вон ведь какой сейф завел. Зазря?

Ганичев кивнул на берестяную плетенку.

Илья покачал головой.

– Коммунист! Член партии. Ай-ай-ай! Попы у нас сознательнее…

Довод этот, как и раньше, оказался для Ильи решающим, и он уже больше не торговался.

Зыбка, которую качала теперь девочка, заходила резче. В задосках что-то грохнуло.

– Поздравляю, – сказал торжественным голосом Ганичев. – Молодец! Не уронил звания.

Лукашин обернулся и увидел, как Ганичев пожимает через стол руку Илье. Оба они стояли.

Лукашин тоже встал. Наконец-то кончилось испытание в этом доме. Но где ему было знать, что взбредет на ум Ганичеву в эту минуту? А Ганичев, ободренный успехом, решил сделать хозяйство Ильи Нетесова показательным по подписке.

– Хозяйка, – воскликнул он по-свойски, – а ты чего отстаешь? Давай тянись за мужиком.

Марья из задосок не отозвалась.

– Чего она у тебя? На ухо медведь наступил?

– Марья, – глухо позвал Илья, – тебя зовут.

Марья и на голос мужа не отозвалась.

Ганичев с видом человека, объявляющего выговор, сказал:

– Хорошо воспитал жену! А мы хотели тебя на красную доску. В газете напечатать…

Вот тут-то Марья и подала свой голос. В задосках вдруг забренчала посуда, со звоном что-то упало на пол, а потом выскочила оттуда и сама Марья.

– На! На! И про это напечатай! – И сунула Ганичеву какой-то серый землистый кусок, и по цвету, и по форме напоминающий стиральное мыло.

Ганичев – человек бывалый – не растерялся. С Марьей разговаривать не стал. Ответ потребовал с Ильи.

– Что это? – спросил он не своим, служебным голосом и указал глазами на кусок в своей руке.

– А-а, што это? Не знаешь, што это? А вот это то, што мы едим. Не едал такого хлебца? И ты, председатель, не едал? Постой-постой, я и тебя угощу! Марья вынесла из эадосок еще такой же кусок. – На, поешь моего хлебца – тогда и заем с меня спрашивай…

– Марья… – сказал умоляющим голосом Илья.

– Што Марья? Неправду говорю?

– Мама, мама!.. – закричала девочка. – Надька плачет…

Ребенок в зыбке и в самом деле хныкал – и он выручил всех. Марья подошла к зыбке, а Ганичев стал собирать со стола бумаги – теперь можно было отступить, не уронив своего авторитета.

Все же последнее слово произнес Ганичев.

– Подумай, – кивнул он Марье из-под порога. – Лучину-то щепать можно и не головой.

И – Илье, когда они вышли на крыльцо:

– Распустил бабу! А что это у тебя за наглядная агитация в углу? Член партии. С иконами в коммунизм собрался. Смотри! Гужи ей не подтянешь, мы тебе подтянем…

Илья не оправдывался. Да и что он мог сказать в свое оправдание? Иконы в избе действительно были.

//-- 4 --//

Сосны росли за баней – толстые, суковатые, кора на комле в вершок, и их давно надо бы срубить. Об этом его постоянно просила Марья: «Как в лесу живем. Воют, стонут на каждую погоду». О соснах ему напоминали соседи: «Смотри, искра в сушь падет – вмиг сгоришь и нас спалишь».

Но Илья, обычно во всем уступчивый и податливый, тут не сдавался.

Он привык к этим соснам, привык к их шуму и говору. Друзей у него не было. Компании по пьяному делу он не водил – редко, разве что по большим праздникам, пропускал стопочку. А надо ведь и ему с кем-то отвести душу.

И вот когда у него выпадала свободная минутка, он шел к соснам. Сядет на скамеечку за баней, выкурит цигарку-две – и, смотришь, полегчает на сердце. Шумят сосны. Есть, значит, на земле большая жизнь. И пускай эта жизнь еще не дошла до ихнего Пекашина, пускай она только верховым ветром проходит над Пекашином, а все-таки есть она, есть…

Вечерело. Илья выкурил уже две цигарки подряд и стал сворачивать третью. И сосны не молчали сегодня – крепко, с остервенением раскачивал их сиверок. А обычного облегчения не наступало. И мыслями он по-прежнему был в своей избе. Что там сейчас? И как, как все это случилось?

После того как он проводил Лукашина и Ганичева, он минут пять бродил по заулку – чтобы успокоиться. И кажется, успокоился – растряс злость на Марью. В избу вошел с миром.

Витька и Толька рылись в его берестяной канцелярии – чего же ожидать от ребят? – и он даже пошутил:

– Что, сыны, отцовские бумаги проверяем? Домашний контроль?

Старший, Витька – нелюдимый парнишка, – при этих словах отскочил от стола в сторону, а младший упал и заплакал.

Илья помог ему встать на ноги – и что же увидел в его ручонке, зажатой в кулак? Медаль «За взятие Кенигсберга».

– А вот это уже нехорошо, сынок, – сказал он и погрозил ребятам пальцем.

Боевые награды у него хранились в плетенке на самом дне. Он вынул из плетенки бумаги, проверил. Ордена на месте, медаль «За оборону Москвы» тут, медаль «За победу над Германией» налицо… А где же медаль «За боевые заслуги»?

Илья перебрал бумаги так и эдак – нет медали.

– Ребята, вы взяли медаль?

Витька и Толька заревели, кинулись в задоски под защиту матери.

– Где, спрашиваю, медаль?

– Не ори, к дьяволу! – закричала Марья. Она шагнула из задосок, загородила собою ребят. В глазах ненависть, брови сведены – казалось, она только и ждала этого предлога, чтобы вцепиться в него. – Медаль! Ребенок ты – бляшками играть?

– Медаль – бляшка? Ты подумала?..

В сорок втором году под Вязьмой они трое суток штурмовали хутор. Трое суток – без сна, без еды, через минное поле. И их осталось от роты всего пять человек, когда они заняли хутор. И всех пятерых наградили медалями «За боевые заслуги» и приняли в партию. И он, оглохший, растерзанный, с обмороженными руками, не свалился замертво, как другие. Он стал писать письмо домой. «Здравствуй, дорогая жена! Здравствуйте, дети! Сегодня для меня и для всех нас открылась дорога жизни…»

Илья ударил Марью по щеке…

И самое ужасное, как ему казалось сейчас, было то, что он ударил Марью при детях, при Вале…

Марью хвалить не за что. Не дай бог никому такой характер! И все поперек, все супротив. Он ей слово, а она ему десять. И насчет икон этих – сколько ей говорено! Надо тебе иконы, не можешь без них – шут с тобой, не препятствую. Повесь в задосках и молись – хоть лоб расшиби. А зачем позору-то его предавать? Кто он в конце концов в своем доме? Постоялец? Приживальщик?

Илья, обжигая губы, затянулся в последний раз, затоптал сапогом окурок, вздохнул.

Много, много обид он мог бы предъявить своей Марье. И неряха она, каких поискать. Утром встанет, заткнет космы за плат и пошла растрепа растрепой. Ворот рубахи не застегнут, груди болтаются, крест на грязном гайтане болтается – глаза бы не глядели. И с людьми живет, как упырь, – ни она людям, ни ей люди. А если он в правлении засидится – «А-а, делать тебе нечего! Не начитался своих газеток!..» А приготовить чего-нибудь поесть? Нет, они не едали ничего вкусного, даже когда в доме что было…

Да, все это так, вздохнул Илья, не за что хвалить Марью. Но, с другой стороны, кто бы связал с ним жизнь тогда, в тридцатом году, когда он был твердозаданцем, кандидатом в кулаки? А Марья связала. И разве она попрекнула его хоть раз за то, что страдает из-за него, из-за его отца? Это теперь-то он человек, голову несет прямо, а тогда…

В сельсовет пришли записываться – «Не дури, девка! Ты беднячка. Тебе дорога открыта…» – «Нет, – сказала Марья, – мужика своего не брошу. И хоть на Соловки, хоть в могилу, а с ним». Вот так тогда сказала Марья… А в тридцать третьем году, когда у них был голод и он отдавал концы… «Марья, Марья, побереги себя. Тебе ребенка кормить…» – «Нет, сперва я умру с ребенком, а потом ты…» И он, Илья, не умер, а умер ребенок…

То ли ветер в эту минуту сильнее обычного тряхнул околенку в сенцах, то ли мерзлая земля хрустнула под ногами, но Илье показалось, что за углом бани кто-то есть.

– Валя… Валентина, ты?

Валя с опущенной головой подошла к отцу. Он притянул ее к себе. Ручонки холодные, сама вся дрожит – наверно, продрогла на ветру, выжидая, когда отец догадается позвать к себе.

Да, вот так: у кого сыновья отца держатся, а у него, наоборот, – дочка.

Илья иногда задумывался над этим. Почему так? Почему в кузнице у него всегда чужие ребятишки вертятся, а свои носа не покажут? Малые еще? Зато Валя – не было ни одного дня, чтобы не забежала к отцу. День у него так и делился: это до Вали, до двух часов дня, а это после Вали. И не надо часов. Дождь ли, снег ли, мороз ли, а Валя свое дело знает. Строчит по дорожке в кузню. И всегда одно и то же:

– Пятерка, папа!

Валя училась в пятом классе. Училась лучше всех. И самой, пожалуй, большой радостью для него с тех пор как он вернулся с войны, были родительские собрания в школе. Вот когда он расправлял крылья! Кто круглая отличница? Валя Нетесова. Кто лучшая общественница? Валя Нетесова. А кто в политике из детей смыслит? Опять же Валя Нетесова. Правда, в том, что Валя к политике вкус имеет, была кое-какая и его заслуга: подкован немножко у нее батько, «Краткий курс», если не считать четвертой главы, пропахал вдоль и поперек. Но что касаемо остальных наук – нет, тут Валя не в отца. И уж, конечно, не в мать. Марье грамота вовсе не далась. Да она ни во что и не ставила учение. Вечером, ежели они с Валей сядут к столу, у нее один разговор: «Опять карасин жгать? Делать вам нечего!» Вот из-за этого у них с Марьей тоже частенько получались неувязки. И сколько ей ни толкуй – не понимает, что по нынешним временам учение – основа жизни.