Смекни!
smekni.com

Московский текст в русской поэзии ХХ в МЦветаева и БОкуджава (стр. 3 из 7)

Все поймем мы чутьем или верой,

Всю подзвездную даль и небесную ширь!

Возвышаясь над площадью серой

Розовеет Страстной монастырь.

Позднее взволнованное совместное вчувствование в дух Москвы, а через это – и в трагедийные первоосновы национального бытия раскрывается у Цветаевой в цикле "Але" (1918), где героиня, "бродя" с дочерью по Москве, с душевным трепетом приобщает ее к бесконечно дорогим приметам города, с надеждой и тревогой улавливая не только бытийное родство детской души с "кремлевскими башнями", но и ее обреченность вкусить горечь "рябины, судьбины русской":

Когда-то сказала: – Купи! –

Сверкнув на кремлевские башни.

Кремль – твой от рождения. – Спи,

Мой первенец светлый и страшный.

<…>

– Сивилла! Зачем моему

Ребенку – такая судьбина?

Ведь русская доля – ему…

И век ей: Россия, рябина…

Как и у Цветаевой, в стихотворениях Окуджавы о Москве обращение к до боли знакомым читателю и слушателю деталям городской жизни ознаменовано стремлением подарить им новое, одухотворенное видение тех или иных московских явлений. Именно отсюда проистекает в текстах Окуджавы форма прямого диалога с вдумчивым собеседником, имеющим свой опыт восприятия Москвы. При этом если у Цветаевой речь, как правило, идет все же о заведомо близкой душе, с которой героиня делится "своей Москвой", то у Окуджавы адресат может быть гораздо более широким. Так, в уже упоминавшемся стихотворении "На Тверском бульваре" автор на первый взгляд и не стремится сказать нечто новое об этом знакомом каждому москвичу месте. В своих впечатлениях от "перенаселенной скамьи зеленой" он ищет и находит точки соприкосновения с эмоциональным миром тех, кто здесь "не раз бывал". Именно в дружеской обращенности к этим слушателям-собеседникам, в разговоре с ними знакомый мир города, приобретает, как это было видно и в цветаевских посланиях, неведомую доселе глубину – в данном случае в осмыслении тех таинственных нитей, которые связывают обитателей города в единое целое:

На Тверском бульваре

вы не раз бывали,

но не было, чтоб места не хватило

на той скамье зеленой,

на перенаселенной,

как будто коммунальная квартира.

Вместе с тем город у Окуджавы выступает, как и во многих стихотворениях Цветаевой, "свидетелем" и даже "участником" более сокровенных дружеских и творческих отношений. Ряд московских лирических зарисовок Окуджавы по существу представляет собой дружеское послание, воспоминание о старой дружбе. В стихотворении "На рассвете" (1959) штрихи к портрету предрассветной Москвы приобретают особую личностную значимость, когда неожиданно на фоне бульдозеров, "царства бетона и стали" появляется "маленький, смешной человечек", в котором герой с радостью узнает старинного друга детства, общим с которым у него и был этот полный загадок мир большого города. А в стихотворении "Чаепитие на Арбате" (1975) уют традиционного для старой Москвы долгого чаепития формирует благотворную атмосферу беседы двух давних друзей-фронтовиков о судьбе, жизни и смерти, трудных дорогах войны.

В поэзии Окуджавы арбатский мир с живущей в нем тайной музыкальной гармонией становится основой и душевного единения поэтов. В стихотворении "Речитатив" (1970) атмосфера арбатского двора, хранящего память об истории и живущего разнообразной жизнью в настоящем, невольно дает живущим здесь поэтам – лирическому герою и Николаю Глазкову – ощутить волнующую "близость душ".

В "Речитативе" проявляется особая свободная неиерархичность изображенного Окуджавой московского мира, арбатского двора, увиденного как "рай, замаскированный под двор, // где все равны: и дети и бродяги…". Столь же широкая персонажная сфера, включающая в себя и представителей социальных "низов"[5] , присутствует и в "московской" поэзии Цветаевой.

Цветаевская Москва, особенно в пору предгрозовых ожиданий, становится всевмещающим "странноприимным домом", привечающим страждущих, бездомных со всей Руси ("Москва! Какой огромный…", "Над синевою подмосковных рощ…", "Семь холмов – как семь колоколов…"). Неслучайно первое из названных произведений несет в себе элементы "ролевой" лирики: цветаевская героиня на время перевоплощается в персонажей-бродяг и до глубины проникается их телесной "болестью", душевными терзаниями, от которых они жаждут исцелиться, прикоснувшись к московским святыням. В этих и некоторых других стихотворениях "верхнее", сакральное пространство города свободно сочетается с образами бродяг, беглых каторжников, странствующих по Москве и ее окрестностям и отчасти выступающих как некая ипостась мятежного и одинокого духа самой героини. Особая "всечеловечность" и психологическая сложность лирической героини проявляется в том, что она живо ощущает свою сопричастность не только "высокой" Москве с соборами и колокольным звоном, но и этим вольным и нищим странникам, с судьбами которых она едва ли не пророчески осознает собственное родство – родство "бездомья" и изгнанничества:

И думаю: когда-нибудь и я,

Устав от вас, враги, от вас, друзья,

И от уступчивости речи русской, –

Надену крест серебряный на грудь,

Перекрещусь – и тихо тронусь в путь

По старой по дороге по Калужской.

Очевидно, что персонажный мир имеет существенную значимость в стихах о Москве как Цветаевой, так и Окуджавы. Хотя у Окуджавы Москва как бы "гуще" населена, а образы московских персонажей все же более индивидуализированы и с психологической, и с социальной точек зрения, более самостоятельны в отношении к авторскому "я" ("Король", 1957, "Весна на Пресне", 1959, "Московский муравей, 1960, "Песенка о белых дворниках", 1964, "Песенка о московских ополченцах", 1969 и др.). Бытие города вообще непредставимо для лирического "я" Окуджавы вне личных судеб его "незаметных" жителей – без поэтической, народной памяти о безвременно погибшем в войну Леньке Королеве – легенде Арбата ("Король"), без весеннего оживления простых пресненцев, "мелочей" их частной жизни ("Весна на Пресне") и т. д.

Москва обретает в поэзии Цветаевой и Окуджавы и статус своеобразного культурного мифа, представая как средоточие национальной культуры в прошлом и настоящем, как пространство, хранящее в себе незримую связь с судьбами русских поэтов.

Существенное место в контексте произведений Цветаевой и Окуджавы занимает образ воскрешаемой творческим воображением пушкинской Москвы, содержащий мифопоэтическое обобщение о судьбе поэта, его связях с городом как своего времени, так и последующих эпох.

Пушкинская Москва Цветаевой предстает прежде всего в ее очерке "Мой Пушкин" (1937). "Памятник-Пушкин", сращенный с плотью города, приобретает под пером автора очерка мифопоэтические черты: он видится как стоящий "над морем свободной стихии" (ассоциация воспетой поэтом-романтиком морской стихии с вольным и демократичным духом столицы) "гигант среди цепей", насильственно заключенный в "круг николаевских рук", как "памятник свободе – неволе – стихии – судьбе – и конечной победе гения". Важно, что для лирического "я" Цветаевой именно встреча с бронзовой фигурой Пушкина явилась первым опытом прикосновения к московскому хронотопу. "Памятник-Пушкин" стал для нее "первой встречей с черным и белым", "первой пространственной мерой", вытянувшейся впоследствии в линию целого жизненного пути, "версту всей пушкинской жизни и наших детских хрестоматий". В изображении Цветаевой московский мир, созвучный духу пушкинской простоты и свободы, оживает и, подобно самой героине, погружается в напряженное осмысление ликов родной культуры: "… Прогулка была такая долгая, что каждый раз мы с бульваром забывали, какое у него лицо, и каждый раз лицо было новое, хотя такое же черное. (С грустью думаю, что последние деревья до [6] него так и не узнали, какое у него лицо). Памятник Пушкина я любила за черноту…".

Во многом близкие пути художественного познания пушкинской Москвы проступают и в ряде стихотворений Окуджавы ("Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем…", 1964, "Александр Сергеич", 1966, "На углу у гастронома…", 1969, "Приезжая семья фотографируется у памятника Пушкина", 1970). Сила творческого воображения, сама память московской земли позволяют герою стихотворения "Былое нельзя воротить…" в жизни современного ему Арбата ощутить отголоски хронологически далекой, но внутренне близкой эпохи Пушкина. Художественная концепция времени здесь циклична: чем дольше живет город во времени, в смене различных эпох, тем ярче проступают в его облике дорогие приметы культуры и быта прошлого:

Былое нельзя воротить… Выхожу я на улицу

и вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот

извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…

Ах, нынче, наверное, что-нибудь произойдет.

Примечательные типологические параллели с "московско-пушкинским" дискурсом Цветаевой возникают у Окуджавы в стихотворениях "Александр Сергеич", "Приезжая семья фотографируется у памятника Пушкину", где памятник поэту на Пушкинской площади становится центром притяжения не только для Москвы, но и для всей России. Если Цветаевой в заветной бронзовой фигуре виделись "нагруженные снегом плечи, всеми российскими снегами нагруженные и осиленные африканские плечи", то в "Александре Сергеиче" Окуджавы выход на общерусский масштаб изображения сопряжен с музыкальным мотивом "тихо звенящей" от падающего снега бронзы:

Не представляю родины без этого звона.