Смекни!
smekni.com

Теории личности и личностный рост Фрейджер Фэйдимен (стр. 20 из 277)

Так что я сказала ему: «Ты глупый мальчишка! Я пойду. Я ни чуточки не боюсь». В душе я ни о чем плохом не думала. Я заглянула внутрь. В комнате было довольно темно, но я разглядела моего дядю и Франциску. Он лежал на ней.

— Ну?

— Я тут же отошла от окна и прислонилась к стене, и не могла дышать, — как это случается со мной теперь, потому что все померкло перед глазами, мои веки сдавило и в голове стучало и гудело.

— Ты рассказала обо всем тете в тот же день?

— Нет. Я ничего ей не рассказывала.

— Тогда почему ты так испугалась, когда нашла их вместе? Ты понимала это? Ты знала, что происходило между ними?

— Ой, нет. В то время я ничего не понимала. Мне было всего 16. Я не знаю, отчего я так перепугалась.

— Фройляйн Катарина, если бы вы смогли теперь припомнить, что происходило с вами тогда, когда случился первый приступ, если бы вы вспомнили, что об этом думали, — это бы могло вам помочь.

— Да, если бы я могла. Но я так перепугалась, что все забыла.

(Если перевести этот разговор на терминологию нашей «Предварительной коммуникации», он означает: «аффект сам по себе привел к состоянию, близкому к гипнотическому, результаты утратили ассоциативную связь с сознанием «я».)

— Скажите, фройляйн, может ли быть, что голова, которую вы всегда видите, когда не можете дышать, это голова Франциски, как вы ее увидели тогда?

— Да нет, она не могла быть такой страшной. К тому же это мужская голова.

— Может быть, это голова вашего дяди?

— Я не видела его лицо так ясно, как это. В комнате было слишком темно. Да и зачем ему надо было именно в тот момент состроить такую ужасную гримасу?

— Вы совершенно правы.

(Казалось, что дорога внезапно обрывалась. Но что-то еще могло обнаружиться в продолжении ее рассказа.)

— А что случилось потом?

— Те двое. Скорее всего, они услышали шум, потому что вскоре вышли. Я в тот раз себя очень плохо чувствовала. Я все думала об этом. Потом прошло два дня, наступило воскресенье, надо было много успеть, и я весь день работала. В понедельник утром у меня снова закружилась голова и меня затошнило. Я лежала в кровати три дня, и меня тошнило.

Мы (доктор Бройер и я) часто сравнивали симптоматологию истерии с пиктографическим письмом, которое можно расшифровать, если прочесть несколько билингвистических надписей. В алфавите этого языка «тошнить», означает испытывать отвращение. Так что я сказал ей: если вас тошнило три дня спустя, я полагаю, это значит, что когда вы заглянули в комнату, то почувствовали отвращение.

— Да, наверное, я чувствовала отвращение, — задумчиво ответила Катарина, — но отвращение к чему?

— Может быть, вы увидели что-то обнаженное? В каком положении они были?

— Было слишком темно, чтобы разглядеть что-то. Кроме того, они оба были одеты. О, если бы я только знала, к чему я чувствовала такое отвращение!

Я тоже ничего не мог себе представить. Я велел ей продолжать и рассказать мне все, что с ней случилось. Я был уверен, что направление ее мыслей даст мне как раз то, что было необходимо для разъяснения этого дела.

Итак, она описала, как доложила о своем открытии тете, считавшей, что Катарина изменилась, и подозревавшей, что она что-то от нее утаивает. После этого последовали неприятные сцены между дядей и тетей, во время которых детям приходилось выслушивать вещи, приоткрывающие их глаза на многое, но которые им лучше было не слышать совсем. Наконец ее тетя решила переехать вместе с детьми и племянницей и приобрела эту гостиницу, оставив дядю с Франциской, которая тем временем забеременела. Однако после этого, к моему удивлению, Катарина прервала эту линию истории и стала рассказывать о случаях другого рода, произошедших за два или три года до момента травмы. Одни из них относились к тем ситуациям, когда тот же дядя заигрывал с ней самой, когда ей было всего четырнадцать лет. Она рассказала, как однажды зимой отправилась с ним в долину и провела там ночь в гостинице. Он сидел в баре, пил и играл в карты, а она хотела спать. Она рано поднялась на второй этаж и легла в кровать в той комнате, которую они занимали. Она еще не успела заснуть, когда дядя пришел; потом снова заснула и вдруг проснулась, «ощутив его тело» в кровати. Катарина подскочила с кровати и стала его уговаривать: «Что тебе надо, дядя? Ты бы лучше лег в свою кровать». Тот пытался ее успокоить: «Ну, глупышка, не бойся. Ты не знаешь, какая это хорошая вещь». — «Мне не нравятся твои „хорошие“ штуки. Ты даже не можешь дать спокойно поспать». Она все стояла возле двери, готовая убежать в коридор, пока наконец дядя не прекратил к ней приставать и не отправился спать один. Потом Катарина вернулась в свою кровать и спала до утра. Из ее рассказа о том, как она себя защищала, по-видимому, следовало, что она не осознавала этот случай как сексуальное нападение. Когда я спросил ее, знала ли она, что он хотел с ней сделать, Катарина ответила: «Нет, тогда нет». Она сказала, что это стало ей яснее намного позже. Она сопротивлялась, потому что ей было неприятно, что ей мешают спать, и «потому что это было нехорошо».

Я должен передать этот рассказ подробно, потому что он очень важен для понимания всего того, что произошло потом. Катарина продолжала говорить о других своих переживаниях более позднего времени: как ей однажды снова пришлось защищаться от дяди в гостинице, когда он был совершенно пьян, и тому подобные истории. В ответ на вопрос, чувствовала ли она в это время что-нибудь похожее на задержку дыхания, которое случалось потом, девушка уверенно ответила, что она каждый раз ощущала, как что-то сдавливает ей глаза и грудь, но ничего схожего по силе с переживаниями, испытанными ею во время сцены разоблачения.

Как только девушка закончила пересказывать этот ряд воспоминаний, она начала говорить о других случаях, когда замечала, как что-то происходит между ее дядей и Франциской. Однажды вся их семья проводила ночь на сеновале, они спали в одежде. Внезапно Катарину разбудил шум; ей показалось, она заметила, как дядя, спавший между ней и Франциской, отворачивается, а Франческа просто лежала неподвижно. В другой раз они останавливались на ночь в гостинице в деревне Н. Она и ее дядя были в одной комнате, а Франциска в соседней. Она вдруг проснулась посреди ночи и увидела высокий белый силуэт у двери, поворачивающий дверную ручку: «Это ты, дядя? Что ты делаешь у двери?»

— Успокойся. Я просто искал кое-что.

— Но выход через другую дверь.

— Я ошибся... — И так далее.

Я спросил Катарину, не возникало ли у нее подозрений в то время. «Нет, я ничего об этом не думала; я просто замечала это и больше не думала об этом». Когда я поинтересовался, пугали ли ее и эти случаи, девушка сказала, что, кажется, да, но на этот раз она была в этом не уверена.

Подойдя к концу воспоминаний такого рода, Катарина остановилась. Она теперь была другим человеком. Угрюмое несчастное лицо стало живым, глаза сверкали, она повеселела и пришла в возбуждение. Тем временем мне стала ясна ее болезнь. Последняя часть этого рассказа, на первый взгляд бессвязного по форме, содержала удивительное объяснение ее поведения в сцене разоблачения. В этот раз ее увлекли два рода воспоминаний, которые остались в памяти, но не были поняты, и из которых она не сделала никаких выводов. Когда Катарина застала пару в момент совокупления, девушка сразу же установила связь между новым впечатлением и этими двумя рядами воспоминаний, она начала понимать их и в то же время гнала их от себя. Затем наступил короткий период обработки, «инкубационный», после которого вступили в действие симптомы конверсии — рвота как замещение морального и физического отвращения. Она и послужила ключом к разгадке. Катарина не чувствовала отвращения, когда видела этих двух людей вместе, отвращение вызывали воспоминания о том зрелище, которое когда-то ее взволновало. Напрашивался вывод, что это было воспоминание о покушении на нее в ту ночь, когда «она почувствовала тело дяди».

Поэтому, когда Катарина закончила свое признание, я сказал ей: «Я знаю теперь, о чем ты думала, когда заглянула в ту комнату. Ты подумала: "Теперь он делает с ней то, что он хотел сделать со мной в ту ночь и во все остальные". Именно это вызвало у тебя отвращение, ты вспомнила ощущение в ту ночь, когда ты проснулась и почувствовали его тело».

— Может, так и было, — ответила она, — что именно к этому я чувствовала отвращение и это было то, о чем я думала.

— Скажи мне только еще одну вещь. Ты теперь взрослая девушка и знаешь обо всем...

— Да.

— Тогда скажи, что это была за часть тела, которую ты почувствовала в ту ночь?

Но она не дала мне точного ответа. Она неловко улыбнулась, как будто ее разгадали, как тот, кто должен согласиться с тем, что найдено какое-то основное положение, когда уже нечего сказать. Я мог только представить, какое это было тактильное ощущение, которое она интерпретировала только позже. Выражение ее лица, казалось, говорило мне, что я был прав в своем предположении. Но я не мог проникнуть дальше, и, во всяком случае, я испытывал к ней благодарность за то, что с ней мне было говорить гораздо легче, чем со стыдливыми дамами из моей городской практики, считавшими все естественное постыдным.

Так это дело прояснилось. Но остановимся на минуту! Что за повторяющаяся галлюцинация эта голова, появлявшаяся во время ее припадков и вселявшая в Катарину ужас? Откуда это взялось? Я продолжал расспрашивать, и, как будто ее знание тоже за время нашего разговора расширилось, она живо ответила: «Да, теперь я знаю. Это голова моего дяди, — я узнаю ее теперь, — но не с того раза. Позже, когда начались ссоры, мой дядя дал волю бессмысленной злобе ко мне. Он постоянно говорил, что это была моя вина: если бы я не болтала, то дело бы никогда не дошло до развода. Он угрожал, что сделает что-нибудь со мной, и, бывало, когда завидит меня в отдалении, то его лицо искажалось от злости и он замахивался на меня. Я приходила в ужас от мысли, что он когда-нибудь мог застигнуть меня врасплох. Лицо, которое я теперь вижу, это его злое лицо».