Смекни!
smekni.com

Эрос невозможного. История психоанализа в России, Эткинд А.М. (стр. 11 из 86)

Характер второй реальности, механизм ее влияния на обыденную жизнь и способы ее обнаружения разными мыслителями виделись по-разному; но сама идея второй реальности и ее скрытого присутствия в человеческих делах содержалась во всех великих или просто популярных духовных системах начала века. „Слишком много есть в каждом из нас Неизвестных, играющих сил", — писал Александр Блок в 1913 году. Человечество овладеет ими. „А пока — в неизвестном живем..."

Обыденная жизнь всегда кажется проблематичной маргинальным группам, но в начале нашего столетия эти сомнения стали определять атмосферу целых обществ. Творческий импульс к расшифровке второй реальности с целью улучшения обыденной жизни объединял усилия таких разных людей, как Фрейд и Хайдеггер, Вячеслав Иванов и Рудольф Штейнер... Они ни в чем не согласились бы между собой, кроме как в оценке самого значения этой проблемы, в констатации острой и срочной необходимости нового обоснования обыденной жизни, которую нужно изменить в корне.

Век модерна начинался по-разному в разных странах и в разных областях жизни. Но если искать первого и главного его выразителя, то им, несомненно, был Ницше. По крайней мере, так было в России. „Ницше — настоящий бог молодежи того десятилетия", — писал Александр Бенуа, „В эту зиму все читали «Так говорил Заратустра»", — вспоминала Л. Д. Менделеева-Блок 1901 год. „Фридрих Ницше, ниспровергатель кумиров, стоит в дверях нового века", — писал другой свидетель эпохи. „Недавние тоскливые декаденты превращаются в ницшеанцев, анархистов, революционеров духа". Мыслителям и деятелям модерна приходилось работать в тени Ницше, замечали они это или нет. Именно Ницше раньше и острее других сформулировал новую для человечества и отныне главную для него проблему — проблему обоснования обыденной жизни.

Ницше же наметил и главное направление в поисках ответа: человеком движет то в нем, чего он не может осознать, и это больше и сильнее его. Индивидуальное или коллективное бессознательное занимает в новом мире место старого Бога. Только сверхчеловек может овладеть этой сверхстихией.

Но недостаточно придумать сверхчеловека, его надо создать. Создать нового человека, переделав природу людей живущих. Философия, социология и психология модерна становятся областями практической деятельности, стремящимися непосредственно влиять на жизнь человека. Именно на этой основе возникают новые социальные теории, воплощающиеся в революциях, и новое искусство — искусство жизни. На этой же общей культурной основе, преодолевая ее, формировался психоанализ.

„Психология есть путь ко всем основным проблемам", — писал Ницше. Русская традиция, славящаяся своей „психологичностью", издавна была склонна подозревать „психологию" в подобного рода излишних притязаниях. Еще Пушкин вложил убийственную насмешку „Я психолог. О, вот наука..." в монолог не чей-нибудь, а Мефистофеля. Достоевский писал: „Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист", а его герой Ставрогин прямо говорил: „не люблю шпионов и психологов!'. Бахтин повторял от себя: „психолог как шпион", и говорил о Достоевском, что тот видел в психологии лишь „унижающее человека овеществление его души" . Пастернак в „Детстве Люверс", приступая к описанию первых менструаций своей героини, говорит о психологии как о самом ярком, самом развлекающем из всех человеческих предрассудков, имеющих природное свое предназначение в том, чтобы отвлекать пошлое любопытство людей от жизни, которая делает свое дело сама по себе. Вячеслав Иванов впервые, кажется, в большой русской литературе свободно и охотно оперировавший психологическими терминами, видел в пушкинской фразе предсказание известных ему „новейших заслуг" психологии, этой „двусмысленной и опасной дисциплины", перед Мефистофелем, ее „дальновидным ценителем".

По Василию Розанову, русским свойственна не психология, а именно психологичность — естественное качество, а не рефлексия о нем; это очевидно, как явление природы, и не требует обоснований: „Мало солнышка — вот все объяснение русской истории. Да долгие ноченьки. Вот объяснение русской психологичности". Розанов пишет „психологичность" курсивом и дает определение понятию: „ввинченность мысли в душу человеческую". Это и есть основной его предмет. Он не хотел бы влиять ни на образ мыслей, который ему безразличен, на убеждения, которые, признается он, сам менял как перчатки. „Мое влияние было бы в расширении души... Чтобы душа была нежнее, чтобы у нее было больше ухо, больше ноздри".

Человек является пластичным материалом, годным для творчества; в нем нет натуральных качеств, он весь погружен в культуру и формируется целенаправленными влияниями среды, общества и науки. А по мере разочарования в возможностях улучшения жизни на этом пути взгляды сосредоточивались на детях; с ними, неиспорченными косной жизнью и доступными новым методам, можно все начать сначала. „Наука о детях" в ее философских и прикладных, мифологизированных и наукообразных вариантах, „педагогика" как идеология и социальная техника становится в центр устремлений эпохи. Своего расцвета она достигнет гораздо позже, на пике преобразующего энтузиазма советского времени. Но закладывались эти идеи очень рано, среди совсем иных людей и обстоятельств. „Дети — эти несуразные воли и полусознательные пассивности, дети — наши гротески, и они же — эскизы задуманных наших творений, — вот мир, в котором как-то особенно весело болтать и петь нашему модернизму", — писал в 1909 году Иннокентий Анненский.

____________ Люди лунного света

Насколько испещрены тексты русского модерна явными или скрытыми цитатами из Ницше, настолько же бесполезно искать ссылки на Фрейда у таких властителей дум 10-х годов, как Вячеслав Иванов, Василий Розанов или Андрей Белый. Теоретики и творцы "серебряного века" отвечали на многие из тех же вопросов, которые ставил Фрейд, но отвечали иначе.

Русские писатели, поэты и философы начала века выявили лишь одну из граней универсальной идеи модерна. Для них важнее всего было само различение разных уровней существования — очевидного и подлинного, сознательного и бессознательного, тривиального и глубинного. Название, которое они дали своему движению, отражало основную идею этого различения: символизм. Это не был оформленный художественный метод или философская система; участники движения любили говорить, что это скорее особый образ жизни. Создавая свои мифы — о Софии у Владимира Соловьева, о Дионисе у Вячеслава Иванова, о Прекрасной даме у Блока, о недотыкомке у Сологуба, — символисты раскрывали иную реальность, стоящую за пошлыми формами знакомого бытия. Эти намерения не так уж далеки от стратегических целей Фрейда и, особенно, Юнга. В них, правда, полностью отсутствовала та конструктивность, которая направлялась неведомой русским писателям, но изначально стоявшей перед европейскими психоаналитиками задачей по 10 часов в день работать с символами, порождаемыми чужим сознанием.

Символисты и аналитики разделяли общий интерес эпохи к проблемам пола. Современный исследователь Вячеслава Иванова прямо формулирует, что он сексуа-лизировал Ницше. Тоже самое говорил о Мережковском Бердяев: у него, „как и у многих русских того времени, ницшеанство связывалось с половым организмом". Даже богословие отца Павла Флоренского было, по характеристике Бердяева, эротическим, и „платоновские идеи приобретали у него почти сексуальный характер".

Для широкой русской публики пол как интеллектуальную проблему, о которой можно писать и читать, открыл Василий Розанов, Он цитировал целыми страницами шокирующие клинические истории из популярных тогда книг немецких психиатров по патологии пола, позволял себе делиться своими довольно смелыми эротическими фантазиями, почему-то — такова особенность его стиля — не возбуждающими, а больше удивляющими читателя, и считал свои сочинения замешанными „на семени человеческом". Суть поворота в идеях за последние 20—30 лет, с гордостью писал он в 1916 году, заключалась в том, что очень многие начали „смотреть в корень" в специфическом розановском смысле: „стал всем интересен его пол, личный свой пол".

Человек необыкновенной интуиции, Розанов чувствовал гораздо больше, чем он мог знать, а литературный дар и легкость письма позволяли ему переносить труднопостижимые озарения в пользующиеся успехом книги. „Тело, обыкновенное человеческое тело, есть самая иррациональная вещь на свете", — писал он в 1899 году. Одна из основных его идей, параллельная мысли Фрейда, состояла в радикальном расширении понятия „пол" (Розанов не употреблял слова „секс") и сведении многих остальных областей жизни к „полу" в этом его всеохватывающем значении. Человек для Розанова „весь есть только трансформация пола", существо „страстно дышащее полом и только им, в битвах, в пустыне, в отшельничестве и аскетизме, торговле...". Пол телесен и духовен, он источник и святости, и греха. „Связь пола с Богом — большая, чем связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом". Вне полового в человеке нет ничего существенного. „И даже когда мы что-нибудь делаем или думаем, хотим или намерены якобы вне пола, „духовно", даже если что-нибудь замышляем противополовое — это есть половое-же, но только так закутанное и преображенное, что не узнаешь лица его", — писал Розанов в книге со странным названием „Люди лунного света. Метафизика христианства".

Розанов охотно рассказывал в своих произведениях, что он не нравится женщинам, да и ему, „кроме мистики", женщины нравятся только „около плеча". Пол у него тяготеет не к разврату, как у Толстого, и не к инцесту, как у Фрейда; но и не к мистическому слиянию всего на свете, как у Соловьева. У Розанова пол запросто, no-домашнему тяготеет к семье. Но семья была для него проблемой. Женившийся на бывшей любовнице Достоевского и, как и его предшественник, много с ней мучившийся, он после не смог сочетаться церковным браком с другой женщиной, с которой прожил много счастливых лет. По Розанову, лишь в супружестве пол находит нормальную и чистую (и „самую аристократическую") форму. Люди вне семьи, в том числе православные монахи и монахини, вызывают подозрение — все ли в порядке у этих людей в сфере пола? В своем преклонении перед семьей Розанов продолжает древнюю православную традицию, которая, в отличие от католицизма, разрешает священникам брак. Главным же его оппонентом является традиционный христианский аскетизм. Христианство, считает он, должно быть реформировано, чтобы принять в себя все могущество пола, как это делали древние религии Египта и Израиля.