Смекни!
smekni.com

Эрос невозможного. История психоанализа в России, Эткинд А.М. (стр. 25 из 86)

Косаковский назначил последний срок дуэли 26 января 1913 года. На этом наша информация заканчивается. Ясно, что Краинский вышел из испытания живым и с честью, так как в конце того же года он был назначен экстраординарным профессором Варшавского университета.

В кулисах души

Неожиданную популярность психоанализ получил в бурно развивавшемся русском театре тех лет. Выдающийся артист Михаил Чехов, племянник А. П. Чехова, называл Фрейда одним из наставников своей молодости. Страдавший в молодости тяжким нервным расстройством, не доверявший психиатрам и лечивший себя работой в театре, чтением, алкоголем и антропософией, Чехов рассказывал, как в тяжкие минуты на его столе появлялся кто-то из „трех старцев" — Шопенгауэр, Дарвин или Фрейд; в светлые же промежутки он обращался, наоборот, к Толстому или Вл. Соловьеву. По его воспоминаниям, его мучили тяжелые, близкие к паранойяльным переживания, которые он умел скрывать на людях, но был близок к самоубийству. Однажды, например, он понял, что „мир есть возникшая в беспредельности потенциальная катастрофа". Впрочем, дело было в 1917 году, и подобные переживания вовсе не обязательно были бредом. „Люди не хотели мыслить, и я жалел их, возмущался и втайне считал ненормальными".

Чехов лечился у П. Каптерева и еще нескольких гипнотизеров, консультировался у известного психолога Г. Челпанова (который советовал ему больше интересоваться религией и оставить философию с психологией), но ни то, ни другое не помогало. На пике болезни красавица-жена после четырех лет совместной жизни ушла к заезжему гипнотизеру.

К. С. Станиславский, с которым работал Чехов, направил к нему консилиум знаменитых московских психиатров. Пока те задавали свои обычные вопросы, Чехов отвечал с охотой, и между ними „установились тонкие, деликатные отношения". Тут один из светил, желая, видимо, спровоцировать больного, попросил его пролезть между спинкой дивана и стенкой. Другой же предложил выйти вместе и прогуляться. Это возмутило Чехова: „Что они там затевали?" В конце концов он согласился пойти с тем, кто был мал ростом и худ, и, гуляя, следил за каждым его движением... Консилиум продолжался еще долго. „Встреча с учеными знаменитостями (которых я уважал до сих пор) еще больше разочаровала меня в людях", — вспоминал Чехов. Уйдя, доктора сказали, что сообщат свой диагноз Станиславскому.

Тот лечил актеров по-своему. Однажды Чехов стал заикаться и пришел к Станиславскому сообщить, что работать больше не может. Тот заявил, что когда он откроет окно, Чехов заикаться перестанет. Так оно и вышло. Дух гипноза витает над этой историей, но в конце концов Чехов лечился в Крюкове, где заправляли психоаналитики.

По словам Чехова, они со Станиславским часами вели дискуссии о том, надо ли актеру „привлекать или устранять в работе над образом личные, непроработанные чувства?". Станиславский был уверен, что „воспоминания из личной, аффективной жизни актера, если на них сосредоточиться, приведут к живым, творческим чувствам, нужным на сцене". Чехов же считал, что это непродуктивно и что актер должен творить роль, забывая свои личные аффекты. Он аргументировал эту позицию еще и тем, что аффективные воспоминания по Станиславскому часто приводили „актеров (преимущественно актрис) в нервное и даже истерическое состояние". Позиция Чехова психологически понятна: для психотика, контролирующего свой бред, погружение в собственную аффективную сферу, конечно, не могло быть полезно.

Сам же Станиславский относился к своим чувствам и чувстам своих актеров без подобных тревог. „Мы в большой дружбе с подсознанием", — писал он в своей знаменитой „Работе актера над собой". Подсознание — один из любимых его терминов, и он употреблял его даже в изданиях 30-х годов, беспокоясь, как бы употребление этого слова не привело к запрету книги. Его „психотехника" была направлена, как на свою главную задачу, на то, чтобы „подвести актера к такому самочувствию, при котором в артисте зарождается подсознательный творческий процесс". „Как же сознательно подойти к тому, что не поддается осознанию, что подсознательно?" Система Станиславского включала набор техник, позволяющих актуализировать подсознательное через идентификацию, погружение в личные воспоминания, работу с телом и т. д. „К счастью для нас, нет резких границ между сознательным и подсознательным переживанием".

Автор Системы не ссылался на Фрейда, хотя не мог не быть знаком с его книгами и, скорее всего, не был чужд его влиянию. Концептуальные отношения между „фрейдовой наукой", как называли тогда в России психоанализ, и „системой Станиславского" заслуживают и наверняка станут предметом отдельных исследований. Мы же пока ограничимся констатацией наличия очевидных черт сходства между ними, с одной стороны, и популярности Фрейда в кругу Станиславского — с другой.

Один из крупнейших драматургов и театральных деятелей эпохи, Николай Евреинов (1879—1953), выступил в 10-х годах с новой философской системой „театрализации жизни" и „интимизации театра", основанной на экспансии его профессионального опыта во все сферы жизни, на стилистике Ницше и на сильной, растущей с годами опоре на психоанализ. Человек модерна, „он выработал подчеркнуто театральную манеру, одевался вызывающе, блистал остроумием и пропагандировал своего любимого Оскара Уайльда"; впрочем, эротическая постановка „Саломеи" была запрещена властями в 1908, что не помешало Евреинову вскоре выпустить довольно смелую книгу „Нагота на сцене". Тело интересует его как образ и средоточие самых разных человеческих взаимодействий. Примерно в те же предреволюционные годы Евреинов пишет и издает капитальную „Историю телесных наказаний в России".

Человек, выросший на русском символизме, он искал новых путей его обоснования и применения, но на деле довел его до итогового абсурда. Результатом его теоретических изысканий стали две книги: „Происхождение драмы. Первобытная трагедия и роль козла в истории ее возникновения" и „Азазел и Дионис". Предметом обеих является основной сюжет символизма, миф об умирающем и возрождающемся боге. Рассмотренные в свете „сравнительной фольклористики" Евреинова, трагедия предстает в ряду фаллических культов плодородия; ницшеанский „дух музыки" выводится из „хоровода мужиков, подвыпивших по случаю праздничной жертвы"; и, наконец, Дионис оказывается козлом. „Козел есть зооморфная эмблема Диониса", столь же близок к нему семитский бог Азазел, и вообще все оргиастические культы включали траголатрию, жертвоприношение козла, как самого сладострастного из животных. Отсюда недалеко уже до „Козлиной песни" К.Вагинова, до тяжкого прощания с иллюзиями интеллигенции. Однако в отличии от Вагинова, в этих текстах Евреинова не найти и доли иронии. Человек театра, мог ли он не чувствовать снижающий и развенчивающий эффект своих рассуждений? Как справедливо говорит он в другом месте, „смешное есть злейший враг оргазма".

Вообще же основная идея творческого пути Евреинова заключалась в том, что „человек есть театральное животное". Театральность — это исконная биологическая черта человека, и даже не только его (одна из его книг так и называется „Театр у животных"). Что бы человек ни делал в присутствии других людей — судопроизводство и секс, религия и война — все это игра на публику; а то, что делает человек сам по себе, и прежде всего его размышления — это „Театр для себя" (так называется главная, трехтомная книга Евреинова). Апология театральности, воля к театру, инстинкт преображения мира, отождествление театральности с эротикой — таковы основные элементы его концепции.

Несколько позже Евреинов придумал термин „теат-ротерапия". Люди выздоравливают, когда их жизнь преображается. А что преображает ее сильнее, чем театр, весь основанный на „инстинкте преображения" и на знакомом еще Аристотелю катарсисе? Уже в Петрограде 1920 года он призывал пользоваться этим „методом лечения наших врачей, а заодно и сценических деятелей, в руках которых (как это ни странно на первый взгляд) один из способов — и, может быть, могучих — оздоровления человечества". Формулируя и увлеченно доказывая свои концепции, Евреинов намного опередил целые направления западной социальной психологии и психотерапии, тоже в большой степени базирующиеся на „театральной метафоре".

Но более всего маэстро интересовал, конечно, „Театр как таковой" (так называется еще одна его книга). Здесь Евреинов изобрел свой жанр — „монодраму", театральный аналог потока сознания, „драматическое представление, которое, стремясь наиболее полно сообщить зрителю душевное состояние действующего, являет на сцене окружающий его мир таким, каким он воспринимается действующим". В 1912 году он ставит на сцене петербургского театра пародий и гротеска „Кривое зеркало" свою пьесу „В кулисах души", дававшую зримый образ нового прочтения человека, в котором смешаны трагедия и ирония, мистика и анализ. В Прологе некий профессор, рисуя схемы на доске, говорил о том, что это — „строго научное произведение, соответствующее новейшим данным психофизиологии", и ссылался на Вундта, Фрейда и Рибо. Декорации Ю. Анненкова изображали кулисы души — сердце, нервы и легкие. Сама же душа игралась тремя актерами: один представлял рациональное Я, другой — эмоциональное Я, третий — подсознательное Я. Рациональное и эмоциональное Я комично ругались между собой по поводу отношений с женой и любовницей и, дергая за веревки-нервы, вели дело к самоубийству; подсознательное Я спало почти до выстрела. Эйзенштейн, видевший спектакль, вспоминал так: „У Евреинова «я» подсознательное ждет. Ждет, пока «я» эмоциональное, наигравшись на нервах,., задушит рационального противника... Грохает выстрел. Из разорвавшегося сердца повисают полосы алого шелка театральной крови. И к спящему «я» подсознательному подходит трамвайный кондуктор. В руках у него фонарик (на сцене стало темно). «Гражданин, вам пересадка»". В 1920 году Евреинов возобновил постановку, ограничившись переименованием действующих лиц в духе времени: теперь три Я назывались, соответственно, Учет-Я, Агит-Я и Бесхоз-Я.