Смекни!
smekni.com

Аннотация (стр. 12 из 18)

Большинство склонно считать, что культурная история занимается исключительно высокой культурой, Культурой с большой буквы. И, хотя история культуры с маленькой буквы восходит к трудам Якоба Буркхардта, если не Геродота, она остается малоизвестной и полной неожиданностей, а потому читателю, возможно, потребуются некоторые разъяснения. Если историк идей прослеживает развитие формального мышления от одного философа к другому, то историк-этног­раф исследует представления о мире простых людей, стре­мясь воссоздать их картину вселенной, продемонстрировать, как они раскладывали по полочкам действительность у себя в головах и как это отражалось на их поведении. Он не дела­ет из так называемого «человека с улицы» философа, а пыта­ется выявить диктовавшуюся улицей стратегию выживания. Улица научает простых людей особого рода сообразительно­сти, и надо сказать, они зачастую проявляют не меньше здра­вого смысла, чем заправские философы. Просто вместо того, чтобы высказывать суждения в терминах логики, они опери­руют материальными предметами или другими вещами, кото­рые предоставляет им собственная культура, например обря­дами или устными повествованиями.

В каких же категориях удобно думать? Двадцать пять лет тому назад Клод Леви-Строс задался этим вопросом в отноше­нии тотемов и татуировок Амазонии. Почему бы не приме­нить такой подход и к Франции XVIII века? Потому что фран­цузов XVIII века нельзя расспросить, ответит скептик и для пущей убедительности прибавит: никакие архивы не заменят полевой работы. Верно; однако, во-первых, архивы так назы­ваемого «старого порядка», отличаются необыкновенной полнотой, а во-вторых, всегда молено повернуть известный материал по-новому. К тому же не следует преуменьшать труд­ности, которые испытывает антрополог при работе со свои­ми туземными информаторами: они ведь тоже иногда выра­жаются весьма туманно, кое о чем умалчивают, а ученому еще приходится истолковывать то, как туземец толкует мысли соплеменников. Изучать мыслительные процессы в полевых условиях едва ли легче, чем в библиотеке.

И все же по возвращении из научной экспедиции каждо­му ясно одно: представители других культур — другие, их спо­соб мышления существенно отличается от нашего, и, если мы хотим разобраться в нем, следует прежде всего поставить пе­ред собой задачу познания «инакости». На языке историков это может показаться банальным предупреждением против анахронизма, однако такое предупреждение не грех и повто­рить, поскольку нет ничего проще сползания к удобному те­зису о том, что двести лет назад образ мыслей и чувств евро­пейцев полностью соответствовал современному — разве что с небольшой поправкой на парики и сабо. Чтобы избавиться от ложного ощущения, будто мы хорошо знакомы с прошлым, нам необходима постоянная встряска, необходимы терапевти­ческие дозы культурного шока.

На мой взгляд, нет лучшего средства, нежели перерывание архивов. Достаточно прочитать одно французское письмо предреволюционного периода, чтобы наткнуться на массу сюрпризов — от повального страха перед зубной болью до сохранившегося в отдельных деревнях обычая украшать на­возную кучу вензелями из фекалий. Откройте любой сборник пословиц XVIII века, и вы найдете что-нибудь вроде «Сопли­вый да прочистит свой нос». Если нам непонятен смысл по­говорки, шутки, стишка или обычая, — это верный признак того, что мы обнаружили что-то интересное. Пытаясь разоб­раться в наиболее загадочных местах документа, мы можем распутать целую систему смыслов. Эта нить способна приве­сти нас даже к пониманию удивительного, совершенно не похожего на наше мировоззрения.

В этой книге я исследую как раз такие — непривычные для нас — представления о мире, а отправной точкой для анали­за послужили неожиданности, встреченные мною в довольно разнородных текстах: примитивном варианте сказки про Красную Шапочку, отчете о массовом убийстве кошек, своеоб­разном описании города, занятных досье инспектора поли­ции и т.п. — документах, которые нельзя назвать типичными для XVIII века, но которые помогают нам проникнуть в него изнутри. И если поначалу картина мира кажется довольно расплывчатой, то к концу исследования она предстает все четче и четче. В главе 1 рассматриваются образцы фолькло­ра, известные в XVIII веке едва ли не каждому французу, од­нако в наибольшей степени характеризующие крестьянство. Глава 2 посвящена обычаям городских ремесленников, во вся­ком случае — одной из их групп. Глава 3, продвигаясь вверх по социальной лестнице, затрагивает жизнь в городе с точки зрения провинциального буржуа. После этого место действия перемещается в Париж, в среду интеллектуалов, которая сна­чала (глава 4) показана глазами полиции с ее особым подхо­дом к познанию действительности, а затем (глава 5) -— через ключевой текст эпохи Просвещения, а именно «Предвари­тельное рассуждение» «Энциклопедии», в котором окружаю­щий мир раскладывается по полочкам с гносеологической точки зрения. Наконец, в последней главе продемонстриро­вано, как разрыв Руссо с энциклопедистами открыл путь но­вому способу мышления и чувствования, оценить который в полной мере мы сумеем, лишь перечитав Руссо с точки зре­ния его современников.

Вообще идея чтения проходит через все главы, поскольку прочитать можно не только сказку или философский труд, но также обычай или город. Способ интерпретации может раз­ниться, однако читаем мы в любом случае для извлечения смысла — смысла, который вкладывали современники в свое представление о мире, вернее, в доступные нам остатки это­го представления. Вот почему я старался понять старый ре­жим с помощью чтения и приложил к своему толкованию сами тексты — дабы читатель мог самостоятельно изучить их и не согласиться с моими доводами. Я не претендую ни на полноту исследования, ни на то, чтобы оставить последнее слово за собой. Здесь рассматриваются далеко не все идеи и точки зрения дореволюционной Франции, охвачены далеко не все слои общества или географические области. Не анали­зирую я и мировоззрение типичных представителей разных слоев, поскольку не верю в существование типичных кресть­ян или типичных буржуа. Вместо того чтобы выискивать ти­пажи, я предпочел заняться вышеуказанными многообещаю­щими текстами, хватаясь за предлагавшиеся в них ниточки подсказок и прослеживая, куда они ведут, — с обостренным интересом и в азарте прибавляя шагу, стоило мне натолкнуть­ся на что-то удивительное. Вероятно, отклонение в сторону от торных дорог нельзя назвать полноценной методикой, одна­ко благодаря такому способу можно познакомиться с нетриви­альными взглядами, которые иногда оказываются самыми по­казательными. Мне непонятно, почему культурная история должна избегать эксцентричности и сосредоточивать свое внимание на среднем: значения и смыслы не сводимы к сред­ним величинам, для символов и знаков нельзя найти общий знаменатель.

Такое признание в отсутствии систематичности не означа­ет, что под соусом антропологии история культуры проглотит все что угодно. Хотя скептически настроенному социологу труды антропологов могут напоминать беллетристику, антро­пологическое направление в истории тоже придерживается определенных принципов, исходя, в частности, из того, что все проявления индивидуального не нарушают общепринято­го, что мы учимся классифицировать ощущения и создавать для себя картину мира исключительно в рамках, заданных современной культурой. Вот почему историк вполне может обнаруживать внутреннее содержание и социально значимые аспекты мысли в самых разных документах эпохи, связывая их с важными сторонами окружающей действительности, переходя от текста к контексту и обратно, пока не проберет­ся сквозь дебри чуждой ему ментальности.

Подобная культурная история относится к интерпретаци­онным областям науки. Она может показаться слишком близ­кой к литературе, чтобы получить эксклюзивное право чис­литься наукой, во всяком случае, тем, что в странах англий­ского языка называется science, но она прекрасно соответству­ет тому, что известно во Франции как sciences humaines, т.е. «гу­манитарные науки». Заниматься такими исследованиями не­просто, и им поневоле свойственна неполнота, однако нельзя сказать, чтобы они были вовсе не возможны, даже в рамках англоязычной науки. Ведь все мы, французы и «англосаксы», педанты или пейзане, не только подчиняемся условностям родного языка, но и имеем дело с ограничениями, налагаемы­ми на нас культурой. Вот почему историкам необходимо по­нимать влияние культуры на видение мира каждым, в том числе величайшими из мыслителей. Поэт или философ мо­жет сколько угодно продвигать язык вперед, и все же рано или поздно он наткнется на предел, который ставится смыс­лом. Идти дальше означает безумие — такая судьба ждала Гельдерлина и Ницше, — но в пределах этой территории ге­нии вправе экспериментировать с границами смысла. Отсю­да вывод: в труде о ментальности французов XVIII века долж­но быть место и для Дидро с Руссо. Включив их в свою книгу наряду со сказителями-крестьянами и плебейскими истреби­телями кошек, я отбросил в сторону привычное разделение культуры на элитарную и народную и попробовал доказать, что интеллектуалы и простолюдины сталкивались с одними и теми же проблемами.

Я отдаю себе отчет в том, чем чревато отступление от тра­диционных методов исторической науки. Кому-то покажется, что на основе таких материалов невозможно судить о мироо­щущении крестьян, умерших двести с лишним лет тому назад. Других возмутит сама идея толкования кошачьего побоища в том же ключе, что и предисловия к «Энциклопедии», как, впрочем, и вообще попытка интерпретации первого. Третьих оттолкнет то, что я избрал для познания духовной культуры XVIII века несколько довольно странных текстов, тогда как следовало бы скрупулезно прорабатывать стандартный набор классических материалов. Думаю, я нашел бы достойный от­вет на такие упреки, однако мне не хочется превращать свои предварительные заметки в рассуждение о методе. Лучше я приглашу читателей обратиться к основному тексту книги. Возможно, он тоже не убедит их, но, надеюсь, они хотя бы получат удовольствие от этого путешествия.